Власть — это яма, в которую человек закапывает гору любви.
Юрий Меркеев
На глазах у Курочкина санитары скрутили ошалевшего после гробового репортажа Кубинца, который бегал по отделению с криками: «Бунт! Да здравствует мировая революция! Гробы и гильотина – это наш символ!». Кубинца обрядили в смирительную рубашку, и тётя Глаша вкатила ему двойную порцию магнезии в обе ягодицы, так, что его метафорическое выражение «жизнь дала трещину в районе ж…» приняло вполне ощутительный хлёсткий вид. Но и тогда самопровозглашённый брат Фиделя, пылкая душа, корчась на полу от боли, продолжал выкрикивать революционные лозунги вперемежку с бредом. «Ура! – вопил он. – В блицкриг играют только немцы! Кубинец покажет вашим буржуйским мордам кошачий глаз диктатуры пролетариата. Я русский выучил только за то, что им разговаривал Ленин. Всех перевешаю на фонарных столбах, в натуре…»
Вскоре Кубинец затих. Поняв, очевидно, что в своём «треснутом» положении он едва ли сможет показать кому-нибудь кошачий глаз диктатуры пролетариата, Кубинец стиснул зубы и, свернувшись калачиком, замолчал.
Один из больных, бывший растяпинский педагог Бодрейко, помешавшийся, подобно Курочкину, на религиозно-алкогольной почве, улучил момент, для того чтобы незаметно для санитаров подойти к Ивану Мефодьевичу и шепнуть ему о том, что с улицы через окно туалета его вызывает какой-то бородатый друг Дымов. Курочкин пулей шмыгнул в туалет, мало заботясь о том, что сие интимное заведение в психбольницах просматривается со стороны отделения через специальное откидное окно. Схватившись за решетку, Иван заглянул вниз, во дворик, и увидел возбуждённого алкоголем Димку Дымова, сердечного друга, который потрясал перед собою початой бутылкой портвейна.
– Приветствую тебя, душа Курочкин! – прогремел рыжебородый великан, в приветственном жесте выбрасывая вверх руку с портвейном. – Пью твое здоровье, дружище! Долго ли собираешься торчать в этих зловонных пенатах? Скотина твой Замыслов! Не даёт тебя навещать. Дрянь! Канцелярщина! Рентген хренов! Души не видит, собачий сын! Бюрократы завладели душами гениальных художников. Ваня! – ещё пуще заорал Дымов. – Знаешь ли ты, что творится на улицах нашего благословенного городка? Бунт, революция, праздник непослушания! И возглавляет всё это какой-то сумасшедший монах. Привел только что толпу фанатиков к Успенскому храму и требует церковного начальства. Говорит, что начался конец света в Растяпине.
Дымов глотнул из бутылки и, точно безумный, расхохотался.
– А, впрочем, да здравствует конец света! Хочу анархии! Надоела глумливая власть денег и чинуш! Ломай решётку, друг, прыгай! Я тебя подхвачу, и понесёмся в вихре всеобщего сумасшествия.
(из романа Трещинка)
Наталья с улыбкой покачала головой.
— Да, ты, в самом деле, другой человек, — не то сожалея, не то удивляясь, проговорила она. — Глядя сейчас на тебя, можно поверить в чудо. Разве может человек так сильно измениться всего за полтора года? М-да... Послушай, — она слегка прищурилась и долго вглядывалась в своего знакомого незнакомого человека. — Ты вот обмолвился о бессмертии. Скажи мне, ты действительно во всю эту поповскую чепуху веришь?
— Да мне, видишь ли, ничего другого не остаётся, — съязвил Андрей. — Ну, скажи мне, что взамен мне может дать хоть одна психология, будь она трижды фрейдовской или четырежды юнговской? Что? Стул, для того чтобы не натирала верёвка на шее? Что ещё? Наслаждения? Смешно. Я теперь и не могу получить наслаждения, если у меня после этого будет где-то червячок ворочаться. В сердце, к примеру, в совести...
— Мне кажется, милый, у тебя синдром воспалённой совести.
— Что? — доброжелательно рассмеялся Андрей. — Психологи уже и до этого добрались? Ну и ну, — присвистнул он в восхищении. — Это ж надо — синдром воспалённой совести?! Это, интересно, что ж такое? А нет случайно синдрома воспалённого восприятия Бога? Тогда все православные святые были очень больными людьми.
Наталья привстала и ещё раз наполнила фужеры.
— Давай выпьем за вечную жизнь, — предложила она немного захмелевшим голосом. Андрей взял фужер и отпил несколько глотков. — Ты меня пойми правильно, — продолжала Наташа. — Я имела в виду твое самоедство. Ты не святой, и для тебя обычная постель может превратиться в невротическое расстройство. Для кого-то одержимостью может стать заражать других, для тебя — не заразить другого. Мне кажется, что началом твоего невроза стали кошмары, где люди хотели побить тебя камнями, ты писал мне. У тебя это сплелось воедино — ненависть к ним и страх совершить ответное зло.
— Да? И как предлагает избавляться от невроза психология? По-моему, она говорит так: «Уничтожить комплекс вины можно только на практике. Боишься чего-то — иди и сделай то, что боишься». Боишься тараканов — возьми и раздави с десяток. Боишься высоты — влезь на крышу небоскрёба. Мне что же, нужно заразить кого-то, чтобы перестать бояться это сделать?
— Тебе нужно, не боясь, переспать с женщиной.
Разговор принимал комедийный оттенок.
Путь к моим сокровищам лежал через длинный узкий коридор на кухню. В кухонном столе в выдвижной ячейке с вилками и ножами я придумал место для хранения сундука с золотыми дублонами — спичечного коробка, набитого копеечками. По воскресным утрам, когда все спали, я вытаскивал свою сокровищницу, перебирал монетки, пересчитывал, начищал потускневшие дублоны кусочком войлока, прятал их обратно, и, довольный, возвращался в комнату. В эти минуты я был мудрым алхимиком, проникшим во все тайны превращения вещества. Философский камень лежал у меня в «секрете». Внешне он напоминал кусочек красного янтаря. На деле был застывшими слезами сестер Фаэтона, разбившегося на огненной колеснице бога Солнца. Это произошло миллион лет назад, но я уже мог видеть сквозь время… Теперь крохотный кусочек застывшей слезы был моим талисманом и философским камнем, из которого я извлекал тайны и любовался ими. Красная тинктура, великий эликсир. В нем было все, из чего творятся самые искусные сказки. Черная алхимия взрослых стала львом и попыталась проглотить солнце. Лев подавился им, и за дело превращения вещества взялись маленькие волшебники, таинственные алхимики. Иногда я доставал кусочек янтаря из «секрета», подходил к окну, глядел через него на солнце, и тысячи огненных стрелок пробуждали мою фантазию. Мысли — обрадованные солнцу живые существа — начинали танцевать в хороводе веселья. Я видел их, понимал каждую, иногда вступал в хоровод, чтобы впоследствии выскользнуть омытым волшебством. Вечный эликсир фантазии, таинство золотых нитей, из которых плетутся сказки.
А когда я прикасался красным янтарем к золотистой шерстке моей Эльзы, происходило явное чудо: камень наполнялся внутренним светом, становился горячим, как кусочек солнца. Начинал светиться во тьме, а волшебная принцесса, кочующая в разных реальностях, преображалась. От шерстки ее сыпались искры. Сама она изгибалась таинственно, и передо мной… перед моим мысленным взором всплывало видение: тонкая, воздушная, зеленоглазая девушка с роскошными кудрями цвета желто-красного янтаря улыбается мне сквозь пространство и время. Две тайны, две волшебные стихии соприкасались и рождали чудо. Я скрывал это чудо от всех, боялся причинить ему разорение от чужих взглядов и насмешек. Только мир взрослых с непроглядной тьмой и страхом свободы мог смеяться над чудом. Ребенок купался в нем, как в неге. Очищался сказкой, в которой был свет. И разве можно было приоткрыть этот свет перед отрицателями света и чуда? Разве можно было подвергнуть испытанию темнотой саму нежность, которая не могла существовать в атмосфере подвального мрака, задыхалась и погибала во мгле, если не ускользала к источнику света? Мир взрослых сказок был суров.
(Золотая Эльза — детство волшебника)
Память – вещь тонкая, избирательная, драгоценная. Иногда она утрачивается только частично. Разве плохо не помнить того, что отравляет душу? Даже в утреннем правиле прибегают к молитве с просьбой «избавить от лютых воспоминаний». Лютые воспоминания – это голос нераскаянного греха, трубный глас запоздалой совести, неприятный дух распадающегося в подполье души дурного поступка. Каяться нужно сразу. Метлой вычищать мусор. Но бывают периоды в жизни, когда по разным причинам ленишься прибирать у себя в комнате. И с годами копится пыль. Сначала ее не замечаешь, потом пропадает аллергия на грязь, а затем с самой грязью примиряешься, называя ее высокопарно «метафизической пылью бытия». О боги, боги! Разум иногда так ловко справляется с искушениями, уступая им с оправдывающим вердиктом. Главное – красиво обозвать. Если грязь – это метафизическая пыль бытия, то она может стать украшением, музейным экспонатом.
Лень – сильная штука. А метафизическая пыль, которая, на самом деле, есть обычная грязь, вскоре даст знать о себе тошнотворными приступами беспричинной депрессии. Однако стоит внимательно вглядеться в себя – в тишине и одиночестве, под трезвые мелодии неба, — как становится очевидным, что рай из души уходит совсем не по воле случая. Рай вытравливается лютыми воспоминаниями, которые и приходят незаметно, как тать, делают свое разбойничье дело и оставляют в заборе лазейки для будущего воровского промысла. Как важно вовремя это приметить и поставить на страже дома цепного пса.
(Игра в исповедь)
Город, в котором я родился, нес в себе дух волшебства. Гротескные персонажи могли существовать только в настроении моего городка с множеством устремленных в небо готических шпилей старинных кирх, аккуратных мощеных улочек и площадей, где по ночам собирались и плакали призраки ведьм, колдунов, еретиков-ученых, алхимиков разных мастей, которых во времена инквизиции предавали огню «к вящей славе Божьей». Их плач был обращен в прошлое, а носился над сегодняшним городом воющими балтийскими муссонными ветрами. Прошлое слышалось в ночных шорохах, которые могли распознать лишь дети. Временами старые кирхи, построенные не на фундаменте из камня, а только на горячей пламенной вере, взлетали к небесам, к которым были устремлены, и тогда в городе слышались стоны грешников, которых не обняло безземельное Небо.
Старая черная река П. дважды в год «вспухала» и отравляла миазмами горожан. Кто был мудрее, тот знал, что на Рождество и Пасху со дна пытаются встать истлевшие тела брошенных туда когда-то злодеев и разбойников, и выйти раньше времени на Суд Страха. И ведьм, которых проверяли не огнем костров, а бросанием их в воду. Если молоденькая рыжая красавица с зелеными глазами, на которую донес толстый бюргер-сосед, не тонула, значит, она объявлялась ведьмой, и ее сжигали на костре. Если тонула, тогда Церковь признавала за собой ошибку и молилась за душу праведницы, безвинно пострадавшей ради Христа и получившей на Небе венец святой мученицы. Бюргер-доносчик оставался не узнанным, потому что в инквизиторский ящичек для писем — «уста правды» — разрешалось бросать анонимки. Не узнанными оставались и причины, по которым донес: молоденькая гордая красавица отказала ему в любовных утехах — она, женщина с явными признаками ведьмы; слишком независимая, слишком красивая, с волосами цвета золотистой моркови и глазами, похожими на сверкающий малахит. Город был старинным для новых сказок, однако напитывал фантазии детей новыми волшебными историями.
Когда входишь в подвал с дневного света, то в первое мгновение чудится, будто проваливаешься в черный колодец. Не видно ни зги. Проходишь несколько шагов на ощупь по стеночке, а стена холодная, кирпичная, с вековыми выбоинами и щербинками, покрытыми какой-то слизью. И, кажется, что спускаешься не в подвал, а в самый ад, в котором живут черти и привидения. Страха нет, но поджилки трясутся, потому что не знаешь, что тебя ожидает впереди. Греет лишь понимание, что у тебя есть одна спичка, которую можно зажечь в самый критический момент. И волшебство, которое не оставит тебя в тяжелые мгновения.
Две-три минуты глаза привыкают к темноте, и становится не так страшно. Иногда сразу мерещатся видимые очертания прохода. Вероятно, это какой-то самообман, внушение, а может быть, и в самом деле от сильного нервного напряжения включается тот самый желанный кошачий глаз, — объяснить трудно. Велико желание что-то увидеть. А когда велико желание, помогает волшебство. Можно и на время стать подвальным котом, не только благородным разбойником или мудрым алхимиком. Можно переплавить страх в магию, заставить его работать на себя.
Да, благодаря этому чудесному спасению в подвале, я заново научился волшебству. Я продолжал слушать мамины истории на ночь, но уже заказывал сны себе сам, проживая в них другую реальность. И когда сказка прорывалась из сна в мой день, я уже умел многое. Например, собирал золотую пыльцу с осенних кленовых листьев и переплавлял ее в золото. Все новые монетки я старательно начищал пастой ГОИ и любовался отблесками фантазии, превратившей обычные копеечные медяки в золотые дублоны, сложенные в пиратский сундук. Тысяча чертей и бочонок рома! Мне было весело, когда сундук — пустой коробочек от спичек, — наполнялся монетами. О, какая это была радость! Приходил черед новой сказки, окрашенной в золотисто-рыжие тона. Осень была в любое время года, потому что все золотое было неразменным богатством внутри меня. И это богатство никто не мог отнять — так же, как невозможно отнять у ребенка мечты или у взрослого желание быть счастливым. В любом возрасте можно быть волшебником. Взрослому для этого нужно хотя бы на время превратиться в ребенка, а ребенку — не пускать в себя «взрослые» страхи. Взрослые часто бояться освобождения от тревог, порожденных житейской суетой. Эти тревоги сдавливают бесконечную душу, загоняют ее в клетку — пусть даже из чистого золота, — заставляют страдать, но постепенно душа привыкает к неволе, как птичка к своей клетке. Привыкает к клетке и душа. И когда ее выпускают на волю, она боится сделать первый шаг. Свобода ей кажется клеткой, а тюремная клеть свободой. Взрослому труднее стать волшебником. Почти невозможно. Только в очищенное сердце может явиться этот дар.
Для кого-то праздность — мать всех пороков, конец её — жесточайшее рабство и смерть. Для кого-то праздность — испытание. Не было худшего наказания для русского мужика 18—19 века, как смотреть «праздно привязанным к стулу» на работающих друзей. Говорят, изощренную казнь эту придумали промышленники-немцы в России. Немцы вообще хорошие психологи, когда дело касается стимуляции труда. Но беда — положить немецкую психологию на русскую почву. Сквозь асфальт города пробьётся мутант бунта. Не поздоровиться никому.
Я в духовном мал, потому придерживаюсь вытяжки из собственного жизненного опыта. Для меня праздность — это повод к собранности и внутренней дисциплине. Праздность, как разновидность свободы требует от человека колоссальных внутренних усилий, потому что легче эту свободу кому-то отдать — бросить к ногам авторитета, чтобы освободиться от груза ответственности. Не всякий способен нести свободу. Большинство людей предпочитает свободу продать за чечевичную похлебку, как Исав продал свое первородство Иакову. Праздность осилит не каждый. По натуре большинство из нас — рабы условностей. Понять самого себя, идентифицировать собственную личность — это признаки первородной свободы. Но первородная свобода — тяжкая ноша. Поверьте на слово. Проще за чечевичную похлебку…
Дожди ушли... По утрам стелется туман, как огромное перистое облако. Не виден дом напротив, окна окутаны паром, деревья как ватные. Все вокруг — мягкое, плюшевое, невесомое. Люблю такие утра. Безветрие, тишина, ощущение сказки. Сегодня Сократ разбудил в пять утра, что-то пытался сказать, затем снова свернулся клубком и заснул.
Наверное, он хотел шепнуть о том, как славно пребывать в праздности и покое. Я и сам это знаю. Без подсказок доморощенных философов. Праздность многому научила. Труду, в том числе. Парадокс? Нисколько. Попробуйте провести в одиночестве и праздности хотя бы двадцать один день. Время карантина. Если вы не решитесь к концу второй недели покончить собой от открывшейся бездны, значит, начнете новое существование. Ничто так не испытывает человека, как свобода. Одно дело — подчиняться условностям, понуждать себя к труду, как к повинности, другое дело — реализовывать желания своего сердца. Но прежде — мучительное возвращение к своему настоящему «я». Ломка всего трехсоставного существа человеческого. Муки ослабевают к двадцать первому дню. Почему? Говорят, что происходит обновление кровяного состава. А там, где кровь, там и дух. Испытание не из легких. Порой, на сутки останешься без привычных суетных удовольствий, и тут же лихорадочно нащупываешь кнопку, с помощью которой хочется поскорее убежать от себя, своей самости. Шум комфортен потому, что позволяет не вслушиваться в тишину. Что там прозвучит от небесного колокола? А ну, как что-нибудь страшное? Бежим от себя, не хотим остановиться, передохнуть. Боимся остаться наедине со свободой.
С рождения попадаем в рабство условностей. А потом не выносим свободы.
(Психологиня и психопат)
- 1
- 2
- 3
- 4
- 5
- 6
- следующая ›
- последняя »