Юрий Меркеев

Я уже сказал о том, что она была привлекательна, у нее были волнистые волосы рыжеватого оттенка, но я бы назвал этот цвет «спелым каштаном». Глаза у нее были необычные: на улице казались мне серыми, днем в санатории были зелеными, а когда она вглядывалась в обложку книги, каким-то волшебным образом наполнялись темнотой, и становились карими, под цвет волос. На ней были светлые шелковые пляжные брючки, белая блузка с изящным изображением половинки сердца и крыла бабочки, что издалека казалось и сердцем, и бабочкой одновременно. Темные солнцезащитные очки придерживали сверху ее челку, как своеобразный ободок. Кожа на лице была очень нежной, белой, с небольшими морщинками у глаз, разбегающимися в стороны солнечными лучиками. Иными словами, Ольга была красавица.

Дождь за окном не утихал. А Ольга не сводила глаз с моей книги. Тогда я встал и подошел к ней. И протянул книгу.

— Вы автор? — спросила она, неожиданно покрываясь густым румянцем смущения.

— Да, — ответил я.

Она еще больше смутилась, а потом произнесла фразу, которая буквально пригвоздила меня к месту и заставила сердце гулко отбивать давно уже не слышанную музыку неожиданной и неизбежной встречи двух одиночеств. Половинка сердца встретилась в эту минуту с крылом бабочки, и они таинственно соединились и стали одним живым существом, имя которому — влюбленность.

— Я прочитала ваш роман несколько лет назад, — сказала она. — И, представьте, влюбилась в автора через слово. Такое бывает. Мои друзья сказали мне, что я сумасшедшая.

— В таком случае обнадежу вас. Я тоже сумасшедший.

На улице выглянуло солнце. Мы встали и пошли к морю и разговаривали обо всем на свете и, в то же время, ни о чем. Мы говорили словами, а в груди звучала мелодия. Завораживающая настолько, что можно было бы просто молчать и испытывать радость от этого. И все же слова были…

Вероника была везде. Она была перед глазами и внутри его сердца, он не мог сделать шаг, чтобы не заметить скользнувший лучик ее золотистых волос. Чтобы не насладиться ее игривой озорной улыбкой, которая меняла пространство: делала его пяти или десятимерным, и в этом пространстве оживало все мертвое, даже созданное человеческими руками наполнялось животворящей энергией и воскресало. И Суббота понял, что он влюбился в девушку, которую видел всего три раза. Влюбился в олицетворение женского начала, как в апрель или март, в весну или солнце, в блудницу Раав или праведную Руфию. Он был свободен и не свободен одновременно, но если ему было суждено породить сильную и ясную мысль для побега, то Вероника была, скорее окрыляющей музой, нежели приятным бременем. Есть бремя и крест, который ведет и напутствует, но не тянет вниз своими скорбями. Есть счастье в чистом виде, без примеси пепла и сокрушения. Это счастье любви.

Они сбросили с себя одежды без смущения. Алексей посмотрел на Веронику и увидел в отблеске опьяняющей луны молодую жрицу древнегреческого храма любовных мистерий. Груди ее были налиты соками жизненной силы, бедра нежно окаймляли пространство вечной женственности. Они взяли друг друга за руки и вошли в теплое море. Вероника прикоснулась к его груди губами, и Алексей превратился в вулкан, который взорвал само море, перевернул его вверх дном так, что над влюбленными уже были не звезды, и не щурилась сообщница-луна, а куполом разверзлось самое дно морское, прикрывая двух любящих своим непроницаемым шатром. А звезды, бархатное небо и луна оказались внизу, под ними. Они проваливались сквозь миры и пространства, и любили друг друга — и в древнем храме Осириса, и в сказках Шахерезады, и на диком пляже советского Крыма, на берегу, где догорали тлеющие угольки сотворенного в темноте таинства и спрятанного от каменных глаз вождя. Вероника и Алексей проникали друг в друга, и узнавали все, включая самое потаенное. Они пролетали сквозь звезды и видели себя на улицах средневековой Европы: возлюбленная была ведьмой с зелеными глазами, которую собирались подвергнуть священному аутодафе за изготовление травяной смеси, делающей все телесные наслаждения острее и ярче. Ее обвиняли в том, что она без согласия церкви влезла в Ум Господа Бога и за Него решила, что человеку хорошо, а что плохо. Нарушила табу. Хотя многие горожане уже были приятно отравлены ее зельем, и не выпускали по ночам из объятий друг друга, наслаждаясь феерическими наслаждениями, полученными с помощью щепотки трав, брошенных в вино. Алексей видел себя алхимиком, помогавшим юной зеленоглазой и рыжеволосой красавице-ведьме смешивать ингредиенты любовного травяного состава. И за ним приходили люди из свиты вождя с распростертой над миром любви каменной дланью, благословляющей и отбирающей свободу. Много миров и реальностей пережили влюбленные Алексей и Вероника в эту волшебную ночь, подсказанную писателем, иногда превращавшимся в поэта.

А утром они вернулись в свою реальность, и реальность эта была не менее прекрасной, чем все те, которые они посетили этой волшебной ночью.

У меня есть боль, на фундаменте которой я воздвигну здание новой философии жизни. Самый сильный стимул к жизни – не влюбленность. А боль. Влюбленность – это наркотическая эйфория. А боль – это ледяной душ. Слава Богу за то, что вместе с ностальгией ко мне пришел артроз. Двадцать лет назад пуля из снайперской винтовки раздробила мне колено, теперь ко мне возвращается боль, которую когда-то я уничтожил с помощью жажды жизни. В то время я не был философом, тем более – тихоходом. Мне хотелось летать. Вероятно, наступил период настоящего взросления. Хватит обманывать себя, полагая, что влюбленность – это лекарство. Наркотик – да. На время он укроет меня от боли. Но вскоре она вернется и притащит с собой сотню заболеваний. Об этом расскажет любой врач-нарколог. Мне нужно это в пятьдесят пять? Смеюсь, а самому плакать хочется. От счастья – я протрезвел!

Если она не покинет меня, придется вытравить из себя ее образ, сжечь его на кострище, а пепел развеять по ветру. Никогда не нужно так подло шутить с полковником, пусть и отставным. На своем веку я сжег много ведьм. Для меня не будет откровением расправиться еще с одной. Чем больше «возвращение боли», тем сильнее мое оружие. Какая же она глупышка! Нашла, с кем состязаться.

Мне от жизни многого не надо. Вершина счастья – проснуться в своей постели и обнаружить, что вчера я все-таки изловчился оставить заначку на утро. Бог мой! Ничто так не радует больного человека, как уютные мелочи бытия.

Начнем с того, что я мог бы проснуться на улице или, хуже, в притоне. Оказаться в мрачной милицейской камере или тошнотворной больничной палате. А мог бы очнуться в мире ином, хочется верить, более праздничном, чем этот. Впрочем, открыть свой день без заначки – это все равно, что проснуться в аду. Ни капли преувеличения. Именно в аду последнее время я пробуждаюсь, потому что заначки, как правило, утром уже нет. Кажется, все так просто. Выбрал из пузырька с лекарством пару кубов и положил до утра в холодильник. Пока в здравом уме и твердой памяти. Заначка для расхристанных типов, вроде меня, это практически завещание. То есть, то единственно ценное в жизни, без которого сам рай окрашивается в погребальные тона. Но в том-то и дело, что холодильник обычно на утро пуст. Люди, знакомые с этой чертовщиной, поймут меня. При тщательном исследовании дня вчерашнего обнаруживается этакая гаденькая минутка, когда пузырек с лекарством самоуверенно мнется в руках, а внутренний голос нашептывает: «Дружище, зачем тебе размазывать удовольствие? Оно же не масло, а жизнь твоя не бутерброд. Возьми счастье в свои руки, оно не призрачно. И вышли вдогонку к трем кубам еще два». И высылаешь. Внемлешь нежному голосу тела и совсем не слушаешь мозги, которые скорбят заранее: «А завтра? Что ты будешь делать завтра, когда проснешься? Сегодня ты прыгаешь с облачка на облачко, как блаженный барашек из мультика, а завтра очнешься на дне глубокого адского колодца и начнешь выть совершенным волком».

И точно. Так всякий раз бывает. В раю совсем теряешь практические свойства мозга. Блаженство, которое уже и не совсем блаженство, а только боль, вывернутая наизнанку, растапливает остатки мелкой расчетливости. Сколько раз это уже было! И будет еще столько же раз. Люди молитвенные, и те просят хлеба насущного на день вперед, понимая, что день долог, мрачен, и пуст, и чреват опасностями. А тут – существо, расхристанное донельзя, расщепленное на прогнивший дух, полумертвое тело и тупые мозги, – забывает о самом главном – заначке.

Время года для ада значения не имеет. За окном октябрь – холодно, сыро, темно. Низкие депрессивные тучи проплывают над городом, садятся на маковки церквей, расстилаются слезливым мороком, наполняют улицы, квартиры, дома, черепные коробки. Но если вам кажется, что ад толкает на что-то скверное, вы ошибаетесь. Ад ни к чему не толкает. Хочется тупо лежать под одеялом и жалеть весь мир – да, меня всегда пробивает на жалость ко всему живому, когда в душе мрак. Жалко до слез, что человек так смешно устроен, что ему необходимо непременно влить в кровь хотя бы пару кубиков лекарства, чтобы он ожил, воскрес, начал жить и творить. Смешно и горько. Парочка кубиков раствора, и я начну возвращаться к жизни. В душе моей запоют ангелы, а тучи вмиг обернутся дурашливой детворой, которая играет с человеком в прятки.

Закрываю глаза сразу после того, как резиновое донышко поршня упрется в кругленький носик шприца, скользит волна райской теплоты, поймать не трудно, но не ловится… Раз-два-три-четыре-пять, я иду искать. Смотрю на мир суженными зрачками, и нет мрачных туч. Попрятались, забавные небесные интриганы. Перевернулись белыми брюшками и превратились в барашков. Бегу-бегу, как в мультике, прыгаю с одного плюшевого облака на другое, лечу в невесомости, смотрю наверх, вижу солнце, вниз гляжу – золоченые маковки церквей. Маковки. Все милое сердцу. И как хорошо жить на свете. Как счастливо становится на душе, когда кругом маковки.

– Не могу согласиться. У меня бабушка-покойница загодя косу приготовила, и зубы велела в гроб положить. Прожила сто лет.

– Это другое. Воскреснет когда в теле, будет у нее и волосы роскошные и зубы. Я не верю в эти приметы. Чай, там все молодые будем.

– Что, совсем-совсем стариков не будет?

– Не будет. Я теперь грамотная. Ох, Андрюшка, – спохватывается соседка. – Не громко ли радио включаю? В церковь уже не дойду, а там так славно поют. Так славно. Как в раю. По радио то есть.

– Не переживайте, тетя Дуся. Мне не мешает. Пожалуй, это лучше спортивной гимнастики или какой-нибудь оперетки.

Мне нравится ее оптимизм. Едва передвигается, считает ступеньки под ногами, чтобы не промахнуться, но каждый день ходит в управление дома ругаться насчет отопления. И зимой, и осенью, и летом. Бабушка живет этим. Свой ад она предпочитает не закрывать изнутри, а выкрикивать его на людях.

Первая ступень, и хор взрывается: «Помилуй, боже, по велицей милости твоей и множеству щедрот твоих…»

На двадцатой ступени бородатые ангелы гаснут, и я прохожу мимо двери собачника. Цепной пес дома. Воет, кобель, на улицу просится, а хозяина нет.

Свет бьет по глазам. Неужели солнце? Откуда оно? И куда подевались тучи?

До остановки можно дойти двумя тропинками. Первая ведет мимо кузницы, бараков и церкви, вторая делает небольшой крюк и приводит сразу на остановку. С тыльной стороны кинотеатра «Родина». Когда мне дурно, я иду по второй дороге. Крайне важно увидеть обстановку торговой точки со спины. Нет ли там милиционеров? Есть ли продавцы лекарства? Посмотреть и принюхаться. Будет ли удача? А если пойти по первой тропе, то храм божий не минуешь. И там можно прислониться к оградке, закрыть глаза и взмолиться всем прогнившим нутром: «Господи, ты есть, я знаю. Помоги мне в малом, прошу тебя. Помоги лекарством. Отплатить мне нечем. Ты знаешь. Да и не надо тебе ничего. У тебя все есть. Святые большие и малые, великие, преподобные, юродивые и мученики, святители и равноапостольные. А ты меня, малого, не забудь. Помоги». И верите? Помогает. Не всегда, но помогает. Иногда от жалости слеза блеснет. Всех мне жалко. И Сонечка Мармеладова вспомнится. И отец ее горемычный. Потому что похожи мы. Нет у нас ничего, что привязывает ремнями к жизни. Мы как воздушные шарики – болтаемся на тонкой ниточке и колеблемся на ветру. Того и гляди, оторвемся, взлетим или кто-то шкодливый проткнет нас острой иглой, и вырвется все содержимое. Ну и пусть. Главное – теплота внутри оболочки. Теплота, которую Мармеладовы вытягивают из бутылочек, а мы из макового раствора. Пусть рвется. Лишь бы все возвращалось на круги своя.

Долго всматриваюсь в черный джемпер, в котором вчера лег спать. Вот они – два куба безрассудства. На груди ровно обуглен кружок от выпавшей из рук сигареты. Если посчитать дырки на джемпере, то их будет ровно столько, сколько осенью у меня было адских пробуждений. Потому что вдогонку к двум кубам летит таблетка димедрола, а это, надо признаться, совсем уже бессовестно. Потому что безрассудно. И сигарета в постели всегда выпадает из руки ровно в тот момент, когда переплываешь рубеж между седьмым небом и беспамятством. Тело расслаблено, мозги спят, выносите меня из квартиры, демоны, ангелы, я не произнесу ни слова возражений.

Тошнота – привычное дело. Токсикоз от бремени бед. Волосы всклокочены, как у питекантропа, глаза шальные, желтые, красные, щетина клочками. Иду-бреду в полутьме адовой почти на ощупь до туалета в трусах и продырявленном джемпере, бормочу молитвы и жалею весь мир. Увижу паучка в туалете – расплачусь. Паучок совсем высох без мух. Мученик. Замечу на плафоне в ванной комариное кладбище – разрыдаюсь. Глупые твари, они летели на свет лампы, а попали в ад. Нужно постараться умыться так, чтобы не стошнило. Если только с закрытыми глазами под струю холодной воды. И без резких движений, способных спровоцировать пищевод.

В зеркало не смотрю. Боюсь. Знаю, кого там встречу. Зачем усугублять? Нервы итак на пределе. Свет включать не люблю. По пути в ванную – двойная дверь в комнату родителей. Витражи расписаны Papaver somniferum. Мак снотворный. Каждый лепесток как живой. Отец попросил сделать. Когда был живой. И мама радовалась моей работе, когда была жива. Они закрывали свою комнату на ключ, а через расписанные густыми красными цветами витражи, я не мог разглядеть, есть ли кто дома. Но если просачивался свет сквозь витражные маковые головы, я знал, что родители не спят, и я могу попросить в долг денег. Давали, потому что жалели меня. Пять лет они уже в ином мире, а мне иногда по утрам мерещится, что там, за масляными маковыми головами, похожими на церковные купола, пробивается свет. И я слышу их шепот. И это как пение ангелов.

– Ты же обещал, сынок?

– Обещал, мама, да сил больше нет.

– В прихожей висит мой плащ. Возьми из кармана деньги. Только все не бери. На хлеб оставь.

– Я верну, мама. Только до остановки сбегаю, здоровье поправлю и на работу.

– Только в кафе не заглядывай. Там наши рабочие заводские, все знакомые. Упрашивать будут, чтобы выпил сто грамм. А тебе нельзя, – вторит маме отец. – Помни об этом. Нельзя. Контузия. Не усугубляй. Купи лекарство и на работу.

– Не пей, сынок. Контузия. Опять в драку полезешь. Или тебя побьют. А ты и не помнишь, что было. Возьми в кармане плаща деньги. На хлеб оставь. Остальное возьми.

– Хорошо, мама. Спасибо, отец. Пить не буду. Помню все. Куплю лекарство и на работу.

Нет больше маминого плаща в прихожей. Нет денег. И работы в том виде, в каком была назад пятилетку, тоже нет. А маки на витражах остались. Закрывают от меня видимость того света. Да. Именно, того света.

Однако при этом сама плоть иногда требует стать героем какой-нибудь мелодрамы при условии, что я вполне осознанно отделяю актерство от существа жизни. Игра, игра, игра. Давно выскочил из этого возраста, но порой хочется поиграть в жизнь, исполненную страстей и переживаний. Для человека, лишенного всех зубов и половины памяти, эта игра сродни бодрящему напитку. Пусть это лекарство от скуки. Какая разница! Главное – избегать уныния, ибо уныние – страшный грех, из которого рождаются отвратительные идеи и мысли. Счастливый, радостный, влюбленный человек увлечен добром и веселостью. Мрачный тип ковыряется в собственных болячках, как мазохист-самоед. А расковырявши свои язвы, приступает терзать раны близких людей. Болезнь души рождает осуждение, осуждение углубляет болезнь. Мрачность, что яма, чем больше из нее берешь, тем глубже она становится. Не дай бог залезть в нее. Она как болото – начинаешь выбираться с грубыми усилиями, затягивает сильнее. Тут либо вытягивать себя за волосы как барон Мюнхгаузен, либо осторожно звать на помощь. Начнешь орать во все горло, и себя глубже усадишь, и помощников распугаешь воплями. Вопросы веры – это пожар. Нет времени для философских размышлений.

Разве Гомер не высмеивал счастье скотинки, когда в «Илиаде» описал путешествие Одиссея на остров колдуньи? Да. Одиссей влюбился в нее — ведьмы все такие! Влюбился и забыл своих преданных друзей, жену Пенелопу с ребенком. Да. Ведьмы все такие — они способны одурачить до забвения. С ними можно позабыть друзей, бога, они сами становятся на место божества и пытаются властвовать. Оголила ножку, и пошел скакать казак. А другой воин, опьяненный красотой Клеопатры, отдал свою жизнь за одну ночь, проведенную с бестией. Бедный Одиссей! Когда он начал отрезвляться от чар колдуньи, тут же воскликнул: «Куда подевались друзья-воины?»

И она повела его на солнечную лужайку и указала на маленькое стадо свиней. Боровы наслаждались солнцем и пищей, и выглядели счастливыми. Они резвились на травке, подставляли сытые тельца под ласковые лучи солнца, спали, ели, плодились. «Разве не этого хочет каждый мужчина?» — спросила красавица. И тут только Одиссей очнулся и заставил колдунью вернуть ему друзей. Нет, не такого счастья жаждет человек. Убить ведьму! Пистолет «Макарова» заряжен серебряными пулями. Вбить осиновый кол в «красоту». Мир хочет бунта — он получит его.

В душе ничего не шевелится при виде карася в бокале и голой женщины. Статуя Венеры в Лувре перестала краснеть и отвечать пощечинами. Европейцам подавай соловьиные язычки. Писающих мальчиков, прости меня, господи. Ты не думай, что я осуждаю Наталью. Это ее свободный выбор. Только мне не интересно ее творчество. Вот, в чем дело. Я не смогу сделать того, что ты просишь. Взять интервью у своей бывшей жены. Единственное, что я могу пообещать – это спросить, как она сама отнесется к этому. Если это потребуется, то сделаю. Напишу. Она же теперь звезда. У нее пиар-команда.