Юрий Меркеев

Кажется, я выяснил, что изменилось в эту ночь по существу, то есть не только внешне или событийно. Нет. По существу моего мировоззрения. Я должен попытаться принять новую философию жизни. Стать другим. Именно об этом я вчера и размышлял перед сном. Я должен стать спокойным, тихим, смиренным. Научиться жить с болью и тростью тихохода. Перестать быть тираном, уничтожить в себе эгоизм собственника, по утрам пить крепкий чай, а не пиво, читать перед иконками утреннее правило, иногда бывать в церкви. Учиться молиться. Не думать о мартовских снах, в которых я жду Наталью. Никогда никого не осуждать. Даже мысленно. И ходить…, ходить…, ходить…, ползать малыми шагами…, малыми кругами…, без ропота накручивать круги, как молитвенные четки. Как когда-то я проделывал это в госпитале после ранения. Но тогда я был молодой, а теперь… о, господи! Как это много для такого изгнавшего из себя рай типа, как я! Как это много для человека бегущего. Все равно, что взлететь. А мне предстояло научиться ползать без ропота. Не слишком ли крутой поворот для пятидесятипятилетнего холостяка-эгоиста?

С женщинами та же история. В молодости завести знакомство для меня было пустяшным предприятием, а теперь тяжеленным грузом. Только если не брать во внимания девочек из притона. С ними совсем просто – они без затей. Сольешь им кубик-другой для восстановления формы, они уж и рады отплатить, лезут целоваться, себя предлагают как вещь – попользуйся, друг, если хочешь. Но мне не надо этого. Невозможно служить двум господам – Папарум Сомниферуму и разврату. Мак снотворный притупляет телячий интерес и восстанавливает единство теплоты души и духа. Есть, конечно, другие снадобья, которые заточены именно под теленка… ха-ха-ха… даже бычка для случки, вытяжка из южно-американской культовой травки эфедры, но ей-богу, это такая гадость, что и говорить не хочу. Видел я «винтовых», нарезанных – маньяки с расширенными зрачками, носятся сутками по городу, не спят, ищут блуд изобретательный. Тьфу! Смотреть противно. Где же ваш Человек в человеке? Где степенность и духовный подъем? И чем вы, скажите, отличаетесь от подопытных кроликов, над которыми циничные дяди ставят эксперименты? Нет, друзья, одно дело – опиум, совсем другое какая-нибудь галлюциногенная травка или эфедрин. В первом случае душевная теплота руководит телом, во втором и третьем – тело шаманит над душой. Скверно это, братцы, очень скверно. Если бы меня спросили, хочу ли я, чтобы легально торговали анашой или эфедрой, я бы твердо ответил: «Нет!». Опиум иное дело. Человек под маковым раствором мягок и деликатен, как князь Мышкин. Под эфедрой – питекантроп. Алкоголь не в счет. Это другая планета – грубая, страшная, но терпимая за пять минут до открытия винных отделов или аптек. В эти пять минут мы с обитателями винной планеты в чем-то даже похожи. В интеллигентности, что ли? Или в деликатности, которая выпирает наружу и боится даже окрика, любого нестройного шума, яркого света, музыки. Боится всего.

– Андрюшка, – иногда сослепу хватает меня тетя Дуся за рукав. – Скажи-ка, сколько ступенек я прошла? Десять? Не промахнусь, чай?

– Не промахнетесь, – отвечаю я и помогаю ей выйти из подъезда. – Если кто-то не пристроил еще одну ступеньку.

– Шутишь? Это хорошо.

– Шучу. Я вообще последнее время большой шутник. Раньше не любил этого. Теперь люблю. Шутки жизнь продлевают. А язык укорачивают. Это по мне.

– Батареи-то опять у нас холодные. Пойду ругаться. Деньги платим огромные, а топить нас не хотят. У вас в квартире холодно? Аль нет?

– Холодно.

– Ты не серчай на меня, старую. Забыла я про тот крест. Зятю наказала. Он новый сварил.

– Спасибо. А то, может быть, подождать?

– Подождать? – кукситься бабка и беззвучно смеется, похожая на куклу из папье-маше. – Опять шутишь?

– Не шучу. Подождите немного. Я вам не сваркой прихвачу, а на винты крутые посажу. Чтобы на вечность. И табличку из пластика сделаю. Золоченой бумагой оберну.

– Хиииии-иииии, – заходится тетя Дуся. – Уморил. Не готовят заранее ни свадебных платьев, ни могильных принадлежностей, ни детских пеленок. Знак дурной.

«Милый Глебушка, здравствуй! — писала Ольга. — Получаю письма от тебя и, не поверишь, плачу от счастья. Мы нужны друг другу, моя радость, такое дается чрезвычайно редко. Это действительно какое-то божественное соединение двух душ. А уж насчет романтики?! Это да. Надо мной все это время по-доброму смеялись мои подруги. Они меня очень любят и пытались как-то вытащить из состояния «ничего не хочу». Они знали о моей нелюбви к мужу. И знакомили, и на что-то провоцировали, а я уперлась как барашек, и все твердила про свою Высокую планку, без которой мне ничего не нужно. И на все аргументы типа: возраст, женское здоровье и прочее, — говорила: каждому свое. А мне нужна Любовь! Ну, в общем, Глебушка, без физиологии прожить можно, хоть и, порой, сложно, а без любви нельзя! И чувствовала себя при этом последним из Могикан. Но нет, не одна я такая…»

Пиво всосалось в кровь, легло на вчерашние дрожжи. Яд змеи. Почему-то в мыслях возник образ Натальи без одежды. «У мира дьявольский аппетит. Стриптиз бастует. Стриптиз победит». Лежит, стервоза, и издевается – мол, змеи тоже не раздеваются. Я улыбнулся. У нее было потрясающее тело, фигура языческой богини, «святой проститутки» — жрицы древнеегипетского храма Осириса. Она признавалась мне и в этом – будто бы видела себя «святой проституткой» во сне, отдающейся всякому посетителю мистерий во славу бога Солнца Ра или Осириса. Тело упругое, воспитанное многолетней гимнастикой йогов, со шрамом после операции, пикантной змейкой пробегающей от верхней части пресса до пупка. Этот шрам я называл «утренней дорожкой для променада». Наталья смеялась. В постели мы не знали запретов.

Утренний обход всегда сопровождался гулкими ударами церковного колокола. Лохматый Федька-звонарь, которого прихожане Сергиевского храма почитали блаженным и который выглядел внешне точь-в-точь как пациент первой клинической, ночевал и зимою, и летом на колокольне, и звонил к началу заутренних и торжественных служб. Божественная музыка, как водится, зачиналась на небесах, то есть, самой высокой точки города — колокольне, — и плавно опускалась вниз на грешную землю, пробираясь сквозь густую и суровую охрану водочного комбината Зыкова, где пропускали только по документам с гербовою печатью, ибо там производился стратегический для государства продукт — водка. Затем «прошедший таможенный контроль» звон тихо сходил на дно адово, чтобы разбудить кессонников святым гулом. Там колокольный звон растворялся в казенных ветхих строениях, оседая в подвалах Виллера, просачивался сквозь щели, всплывал в зарешеченных пространствах первого и второго этажа, и вновь поднимался вверх, собрав всю подземельную скверну, очистив пространство между небом и землей. Он прокатывался по котловану и зависал на уровне комбината. Все было как в жизни Российской, шутили дурачки, в небесах — ангельский звон, чуть ниже — пьяно-разгульные песни, а на самом дне…

В ту ночь Вероника не просто пришла в сон Субботы. Она полюбила его. Прежде рассказала о том, что два года назад, когда ночью стояла у окна и ждала прихода депрессии, видела, как ночное небо со свистом молнии или электрической сварки пролетел какой-то яркий огненный шар и упал в Волгу. Девушка с радужными глазами загадала желание встретить когда-нибудь человека, которого она полюбит по-настоящему; и теперь ее желание сбывалось. В тот год к ней пришла депрессия. Ей не хотелось жить. Она училась в университете, в котором преподавал Суббота; ей очень нравились его лекции, и она вместе со всеми скорбела о том, что преподаватель оказался неотвратимо болен. Но когда к ней пришла депрессия, Вероника поняла, что она не способна влюбиться ни в одного современного молодого человека потому, что она пришла в этот мир из другого времени — из времени Наташи Ростовой и Пьера Безухова, Неточки Незвановой и князя Мышкина; из времени Бунинских курсисток и Гриновских Ассоль. И получилось то, что впоследствии всесильный Виллер определил, как невроз перерождений, невроз раздвоения личности; и за деньги папы Вероники взялся лечить ее в гипнотических подвалах, обитых зеленым войлоком. Какая же она глупышка!

Я продолжал улыбаться, переваривая эту неожиданную новость про карася в бокале. Победа на какой-то престижной выставке в Париже не вызвала у меня никаких эмоций. Я знал настоящую цену искусства Натали – «стриптиз победит»! Тем более что она воспользовалась всемирным брендом – голая красота пышного тела русской женщины в бане с веником в одной руке и бокалом с «телескопом» в другой. Я видел карандашные наброски к этой картине, но не мог предположить, что позировала ей секретарша Татьяна. Действительно, самая обычная сельская женщина. Одна из сотен тысяч подобных. Ничего особенного. Но именно ее тело покорило Париж. Интересно. Наталья — не самый талантливый художник, но блестящий менеджер от искусства. Вместе со своим Пьером или Жаном они выстрелили из беспроигрышного орудия – эротики на русской почве. Господи, помилуй! Недавно были в ходу матрешки, теперь матрешек необходимо раздеть.

— Земля покрыта асфальтом города. У мира дьявольский аппетит. Миру хочется голого, голого, голого. Стриптиз бастует. Стриптиз победит, — пробормотал я. – Это Вознесенский.

Люблю праздник Маккавеев. Все равно, что ветхозаветные мученики. Главное – календарь. Праздник середины августа, когда поспевает мак. Маккавей – мак вей! Деревеньки с маковками куполов церковных, в домах за иконами сухие головки с зернышками, трещат как музыкальные инструменты, погремушки для младенчиков. Все мы младенцы в боге. В деревнях сочиво делают из толченых зернышек, приговаривают святые молитвы. Ах, благодать какая!

Стоп. Размечтался. Заначки нет, а без нее нет мне никакого рая. Нужно собраться с силами и спускаться из ада в ад. Тридцать девять ступенек. Не упади. Не оступись. В аду переходим малыми шажочками. Тридцать девять ступенек вниз, потом две сотни шагов до трамвайной остановки и вечность ожидания. Сначала появится Валера, хмурый, противный Валера с мускулами богатыря и мелкими глазками старухи-процентщицы. Валера будет прохаживаться по остановке взад-вперед с видом гениального превосходства. И он прав – ему хорошо еще с вечера и будет хорошо завтра утром. А если ему хорошо, то он уже в превосходной степени рая по сравнению с бледными тенями, только что выбравшимися из ада. Нас много, Валера один. И все хотят теплоты, которая гуляет по венам Валеры, но не у всех имеются деньги, чтобы купить теплоту.

У меня денег нет, но есть желание рая. И я пробуждаюсь от паутинного плутовства мыслей, мне надо, надо, надо. Поскорее надо мне и моему телу. И душе, и мозгам, и всему «я», расстроенному и расхристанному, чтобы снова собрать себя воедино и восторжествовать. Октябрь. Тридцать девять ступенек и две сотни шагов до возможного рая. Пора. Царствие небесное понуждением берется. Царствие земное тоже. Тяжелы абстинентные утра, ой, как тяжелы.

Одеяло чугунное, сдвигаю его как погребальную плиту. Кровать – могила, потому что заначки нет. Если бы я знал, что в холодильнике меня ждет два кубика счастья, я подпрыгнул бы на постели как цирковой акробат и, мир перевернулся бы с головы на ноги, а потом сразу снова на голову, и так несколько раз, до седьмого неба. Мечта. Теперь время начнет канителиться, насмехаться надо мной, показывать зубы вместо улыбки, а часовая стрелка будет стоять на месте, словно привязанная к пудовой гире. Самое тяжелое время – утро без заначки. Бремя всех бед, собранных воедино.

Люблю праздник Маккавеев. Все равно, что ветхозаветные мученики. Главное – календарь. Праздник середины августа, когда поспевает мак. Маккавей – мак вей! Деревеньки с маковками куполов церковных, в домах за иконами сухие головки с зернышками, трещат как музыкальные инструменты, погремушки для младенчиков. Все мы младенцы в боге. В деревнях сочиво делают из толченых зернышек, приговаривают святые молитвы. Ах, благодать какая!

Стоп. Размечтался. Заначки нет, а без нее нет мне никакого рая. Нужно собраться с силами и спускаться из ада в ад. Тридцать девять ступенек. Не упади. Не оступись. В аду переходим малыми шажочками. Тридцать девять ступенек вниз, потом две сотни шагов до трамвайной остановки и вечность ожидания. Сначала появится Валера, хмурый, противный Валера с мускулами богатыря и мелкими глазками старухи-процентщицы. Валера будет прохаживаться по остановке взад-вперед с видом гениального превосходства. И он прав – ему хорошо еще с вечера и будет хорошо завтра утром. А если ему хорошо, то он уже в превосходной степени рая по сравнению с бледными тенями, только что выбравшимися из ада. Нас много, Валера один. И все хотят теплоты, которая гуляет по венам Валеры, но не у всех имеются деньги, чтобы купить теплоту.

У меня денег нет, но есть желание рая. И я пробуждаюсь от паутинного плутовства мыслей, мне надо, надо, надо. Поскорее надо мне и моему телу. И душе, и мозгам, и всему «я», расстроенному и расхристанному, чтобы снова собрать себя воедино и восторжествовать. Октябрь. Тридцать девять ступенек и две сотни шагов до возможного рая. Пора. Царствие небесное понуждением берется. Царствие земное тоже. Тяжелы абстинентные утра, ой, как тяжелы.

Одеяло чугунное, сдвигаю его как погребальную плиту. Кровать – могила, потому что заначки нет. Если бы я знал, что в холодильнике меня ждет два кубика счастья, я подпрыгнул бы на постели как цирковой акробат и, мир перевернулся бы с головы на ноги, а потом сразу снова на голову, и так несколько раз, до седьмого неба. Мечта. Теперь время начнет канителиться, насмехаться надо мной, показывать зубы вместо улыбки, а часовая стрелка будет стоять на месте, словно привязанная к пудовой гире. Самое тяжелое время – утро без заначки. Бремя всех бед, собранных воедино.

— Да, моя госпожа, — ответил Иван.

Теперь она взяла его за руку и ввела под купол шатра. В полутьме пахло любовью. На полу был постелен пушистый белый персидский ковер. Она присела и пригласила художника присесть с нею рядом. Пальцы их рук нежно переплелись, и теплая волна счастья окатила их сердца, заставляя их биться в унисон один другому. Курочкин закрыл глаза и прошептал нежные слова. И от того, что он произносил их вслух, новая волна необыкновенной небесной радости накрыла его, мужчина сделал глубокий вздох и открыл глаза. Перед ним была его воплощенная мечта о любви и счастье. Хотелось плакать и смеяться одновременно, смотреть видеть и закрывать глаза, петь веселые песни и углубляться в молчание. Художник понял, что это вершина любви, пик счастья.

Гульнара первая поцеловала его — царственно, немного церемонно. Он ответил нежно и ласково. Не было горячности, лихорадки. Любовь была по-восточному густа и ароматна. И по-восточному мудра. В ней было целомудрие, но в ней не было никаких запретов. Наслаждение легло от Востока до Запада легкой воздушной радугой, из палитры которой Иван брал краски для картин. Теперь он умел рисовать любовью.

Время всегда склоняется перед счастьем. Так было и в этот раз. Они любили и испили чашу, которая тут же наполнилась вновь красным рубиновым вином, похожим на цветок граната. Они не расплескали из любовного напитка ни капли.