бунт

Обугленность вряд ли к лицу бунтарям.

Бунт, девочка, это страх

в позвоночнике.

Смелые строят

мир,

строить – не бунтовать.

Сид слишком вжился в роль бунтаря. Тысячи подростков заявляют, что не доживут до определенного возраста и благополучно преодолевают этот момент протеста, продолжая успешно трудиться на благо общества во взрослой жизни. Но для Сида существовал только зелёный свет. Он купился на все эти подростковые заморочки, и в конце ему уже ничего не оставалось, как идти по пути разрушения себя до конца, потому что, по его мнению, именно этого от него ждал.

Превратиться из примерных горожан в кровожадное стадо — дело нескольких минут.

Первая забастовка —

Ещё на школьной скамье...

Но даже при этом воспоминанье

Кровь моя теперь не кипит.

Какая печаль!

На глазах у Курочкина санитары скрутили ошалевшего после гробового репортажа Кубинца, который бегал по отделению с криками: «Бунт! Да здравствует мировая революция! Гробы и гильотина – это наш символ!». Кубинца обрядили в смирительную рубашку, и тётя Глаша вкатила ему двойную порцию магнезии в обе ягодицы, так, что его метафорическое выражение «жизнь дала трещину в районе ж…» приняло вполне ощутительный хлёсткий вид. Но и тогда самопровозглашённый брат Фиделя, пылкая душа, корчась на полу от боли, продолжал выкрикивать революционные лозунги вперемежку с бредом. «Ура! – вопил он. – В блицкриг играют только немцы! Кубинец покажет вашим буржуйским мордам кошачий глаз диктатуры пролетариата. Я русский выучил только за то, что им разговаривал Ленин. Всех перевешаю на фонарных столбах, в натуре…»

Вскоре Кубинец затих. Поняв, очевидно, что в своём «треснутом» положении он едва ли сможет показать кому-нибудь кошачий глаз диктатуры пролетариата, Кубинец стиснул зубы и, свернувшись калачиком, замолчал.

Один из больных, бывший растяпинский педагог Бодрейко, помешавшийся, подобно Курочкину, на религиозно-алкогольной почве, улучил момент, для того чтобы незаметно для санитаров подойти к Ивану Мефодьевичу и шепнуть ему о том, что с улицы через окно туалета его вызывает какой-то бородатый друг Дымов. Курочкин пулей шмыгнул в туалет, мало заботясь о том, что сие интимное заведение в психбольницах просматривается со стороны отделения через специальное откидное окно. Схватившись за решетку, Иван заглянул вниз, во дворик, и увидел возбуждённого алкоголем Димку Дымова, сердечного друга, который потрясал перед собою початой бутылкой портвейна.

– Приветствую тебя, душа Курочкин! – прогремел рыжебородый великан, в приветственном жесте выбрасывая вверх руку с портвейном. – Пью твое здоровье, дружище! Долго ли собираешься торчать в этих зловонных пенатах? Скотина твой Замыслов! Не даёт тебя навещать. Дрянь! Канцелярщина! Рентген хренов! Души не видит, собачий сын! Бюрократы завладели душами гениальных художников. Ваня! – ещё пуще заорал Дымов. – Знаешь ли ты, что творится на улицах нашего благословенного городка? Бунт, революция, праздник непослушания! И возглавляет всё это какой-то сумасшедший монах. Привел только что толпу фанатиков к Успенскому храму и требует церковного начальства. Говорит, что начался конец света в Растяпине.

Дымов глотнул из бутылки и, точно безумный, расхохотался.

– А, впрочем, да здравствует конец света! Хочу анархии! Надоела глумливая власть денег и чинуш! Ломай решётку, друг, прыгай! Я тебя подхвачу, и понесёмся в вихре всеобщего сумасшествия.

(из романа Трещинка)

— Я чувствую в недосягаемости себя здесь.

— Дорогая, мы переехали сюда, не для того, чтоб оставаться в досягаемости. Мне кажется это прекрасное место для жизни. И я зарабатываю хорошие деньги, став самым молодым школьным инспектором в истории Аризоны.

— Брайн, знаешь что, человек, за которого я вышла, любил свою работу, а не власть и деньги.

— Всё верно, я по-прежнему люблю свою работу, а ещё я люблю власть и большие деньги.

— Когда ты был молодым радикалом, ты постоянно боролся с Системой. А теперь ты сам стал Системой и борешься с молодыми радикалами...

Еду и рулю,

В Питере – температура, близится к нулю,

Но я протестная натура!

Это омский движ!

Город есть такой сибирский,

Чё, ты мне грубишь? Видишь, на протесте киска!

Сумочка от «Gucci», сука, прыгает на горке,

Эх, припев ***учий, подпеваю я Егорке.

…для меня все-таки остаётся нерешенный вопрос: каким образом пустую, то есть обыкновенную, толпу просителей — правда, в семьдесят человек — так-таки с первого приёма, с первого шагу обратили в бунт, угрожавший потрясением основ?