— Как ты мог?! Как?!
— Стоп. Пока ты не сделал того, о чём пожалеешь, я должен у тебя кое-что выяснить... Ты так и будешь с ними ходить?
— Как ты мог?! Как?!
— Стоп. Пока ты не сделал того, о чём пожалеешь, я должен у тебя кое-что выяснить... Ты так и будешь с ними ходить?
— Мадам, это чудесный гуляш из ежа! Не помню, чтобы я когда-либо ел вкуснее.
— Боже мой, когда это Вы ели гуляш из ежа?!
— Я же сказал, Ватсон, я не помню.
— Ваш друг...
— Знаете, что бы Вы ни сказали — я поддержу на все сто процентов.
— ... Заносчивый жлоб.
— Еще слабовато. Говорили и куда жестче.
— Сулеймани — албанский боевой отряд, профессионально обученный киллер, проживающий менее чем в шести метрах от вашей парадной двери.
— Это прекрасное место. Недалеко от метро.
— Вообще-то четверо лучших международных киллеров разместились на расстоянии плевка от вашей квартиры. Не хочешь со мной чем-нибудь поделиться?
— Я переезжаю?
— Вы живой человек. Вы прожили жизнь, и у Вас есть прошлое.
— Есть что?
— Было же, наверное.
— Было что?
— Вы поняли.
— Нет.
— Любовный опыт.
— Вы не дадите револьвер, мне захотелось им воспользоваться.
— Вы из плоти и крови, у Вас есть чувства, у Вас есть... должны быть импульсы.
— Боже, я никогда так не мечтал, чтобы на меня напал призрак-убийца.
— На правах друга, того, кто волнуется за Вас, я спрашиваю: что сделало Вас таким?
— О, Ватсон... Ничто, поверьте мне... Я сам себя сделал.
— Я ближе всех к тому типу друга, которого Шерлок Холмс способен иметь.
— То есть?
— Его враг.
Я уже сказал, что Холмс прекрасно играл на скрипке. Однако и тут было нечто странное, как во всех его занятиях. Я знал, что он может исполнять скрипичные пьесы, и довольно трудные: не раз по моей просьбе он играл «Песни» Мендельсона и другие любимые мною вещи. Но когда он оставался один, редко можно было услышать пьесу или вообще что-либо похожее на мелодию. Вечерами, положив скрипку на колени, он откидывался на спинку кресла, закрывал глаза и небрежно водил смычком по струнам. Иногда раздавались звучные, печальные аккорды. Другой раз неслись звуки, в которых слышалось неистовое веселье. Очевидно, они соответствовали его настроению, но то ли звуки рождали это настроение, то ли они сами были порождением каких-то причудливых мыслей или просто прихоти, этого я никак не мог понять.
Все чувства, и особенно любовь, были ненавистны его холодному, точному, но удивительно уравновешенному уму. По-моему, он был самой совершенной мыслящей и наблюдающей машиной, какую когда-либо видел мир; но в качестве влюбленного он оказался бы не на своем месте. Он всегда говорил о нежных чувствах не иначе, как с презрительной насмешкой, с издевкой. Нежные чувства были в его глазах великолепным объектом для наблюдения, превосходным средством сорвать покров с человеческих побуждений и дел.