Миссис Сандерс хихикает, плачет, а потом усаживается у окна.
— Как ты, Мотылёк, в такой ураган? — Порываюсь я.
— А что такого? Мне так в разы легче.
— Убегать? — Порывается Тео.
— Возвращаться.
Миссис Сандерс хихикает, плачет, а потом усаживается у окна.
— Как ты, Мотылёк, в такой ураган? — Порываюсь я.
— А что такого? Мне так в разы легче.
— Убегать? — Порывается Тео.
— Возвращаться.
— Что ты сочинял? — боюсь шелохнуться я.
— Те снежные узоры, что помогают бабочкам летать. Я понимаю, Грэйс. Их обязательно должны сочинять люди, — шоколадный мальчик кивает ещё раз, а я не могу обернуться.
— Боюсь, — плачу.
— А ты не бойся, слышишь?
— Не могу.
— Бабочка, — шоколадный мальчик кладёт горячие ладони на мои плечи, а потом обнимает. В его объятиях я всё вздрагиваю и вздрагиваю, цепляюсь за длинные пальцы, тонкие чёрточки, заполненные морским воздухом и кристаллами. Я не вижу шоколадных глаз и мерцания на самой их глубине, но всё ещё не могу очнуться.
Я натягиваю на лохматую голову капюшон, пускаясь в плавание. В мой немой марафон, перебираю ногами до твоего крылатого дома, задыхаюсь. Всё, что остаётся после меня — огромная пустота, тяжёлая, тянущая вниз, к земле. Или даже ниже. А всё, что до меня — прозрачное, будто ненастоящее, хотя это не так. Маме это во мне и не нравится — не-вера, но на самом я верю, только в своё, зарытое под землю, забытое.
Я верю, а всем видится, что нет.
— Разве, лучшие друзья так убегают? — спрашиваю я, а мальчик с шоколадными глазами отворачивается. Он что, правда не понимает, что убегая, тебя вновь убивает? Признаёт двадцать восьмое и скрывается. — Дилан, — жалобно тяну, словно вот-вот расплачусь, хотя уже.
— Не бойся, Грэйс. Горе не исчезнет. Его ещё так много будет, что и наглотаешься и надышишься, насмотришься, наслышишься.
Горе не исчезнет.
Любовь, достигая конца, оцарапать спешит.
Согрев поначалу, в финале до пепла сжигает.
А дружба из пепла тебя собирает и вмиг
по капле тепло и доверие вдруг возвращает.
Без пуха и перьев саднит поначалу спина,
уже не летается, небо предательски манит.
Но в дружбе с годами тебе возвратится сполна
и счастье, и смех, и глубокая нежность земная.
И, знаешь, бывает… из дружбы родится на свет
любовь без печали. Без боли. Другая. Простая.
И вдруг осознаешь: из прожитых дружеских лет
вся жизнь, как в апреле цветы, через снег прорастает.
Мир гудит в тишине, словно шепчет, как мама, ласково, не жалея слов. Не-любит тихо, хотя я знаю, что наоборот, тихо надо любить, таить в себе, никому не рассказывая, возрождаясь у себя внутри, и плакать разве что от счастья или от мороза.
Турианец сидел в «Логове Коры». Гаррус не любил это место. Но они говорили тут, сидели на этом самом месте.
Турианец долго думал, молчал. Бой был выигран. Бой, но не война.
Какое-то время Гаррус еще не придет в себя, после потери друга. Она так и не рассказала ему историю своей жизни. Она обещала, но этого, «другого, подходящего раза», так и не случилось.
Он потерял её.
И всё-таки, где-то в глубине души он чувствовал, что она жива.
Она не могла бросить его здесь, бросить вот так.
Он знал — они еще встретятся.
Однажды мы с мамой попали под снегопад, сильный-сильный, в самом конце октября. Я взяла мамину руку и отдала ей одну перчатку.
Мне нравилось смотреть на белоснежно-чистый мир, на снег, ещё не коснувшийся нас — людей, ещё не долетевший до мокрых крыш, скрипучих оконных рам, такой, каким его редко видят. А мама всё торопила меня. «Идём, — говорила, — очень холодно», тогда я оглядывалась на неё, и в ней видела ещё больше звёзд. Её ресницы-мотыльки, словно ночные огоньки, вздрагивали, когда снежинки, подгоняемые ветром, летели ей в лицо. А я знала, если приглядываться — можно заметить, что мама всегда вздрагивала, тихо-тихо дрожала.
На самом деле, мамочка ничего не боялась, была бесстрашной. Бесстрашно бросила своих детей, чтобы потом так же бесстрашно их потерять.
— Наверное, все так не любят осень лишь потому, что она напоминает всем их же самих. Догорающих в этом мире, таком быстром и зыбком. Или потому, что среди всего такого яркого они чувствуют пустоту внутри.
— А зима?
— А Новый год уже, — совсем забыла.
Его надо будет сначала отыскать в твоих ботинках, карманах тёмно-серого пальто и в маминых таблетках. Он точно где-то там затерялся, лежит, грустит, плачет, будто и у него кто-то умер. А это он сам умирает.
Наступает.
— Это мой любимый праздник, — признаюсь я, открывая окно, высовывая голову в снежинки-снежные-моря и зажмуриваясь, как тогда, когда ты со мной разговаривал.
— И мой, — подхватывает мой друг, шмыгает носом, сжимаясь. Часто-часто моргает, сбавляя скорость.
Ветер заплетает мои волосы и вены на запястьях в тугие узлы, а я молчу. Провожаю глазами облака снежные, ледяные, больше не сахарные. Смотрю на мир из-под опущенных ресниц, взметаюсь свитерами и страхами.