Весь мир — слёзы, когда нет тебя.
Миссис Сандерс хихикает, плачет, а потом усаживается у окна.
— Как ты, Мотылёк, в такой ураган? — Порываюсь я.
— А что такого? Мне так в разы легче.
— Убегать? — Порывается Тео.
— Возвращаться.
Весь мир — слёзы, когда нет тебя.
Миссис Сандерс хихикает, плачет, а потом усаживается у окна.
— Как ты, Мотылёк, в такой ураган? — Порываюсь я.
— А что такого? Мне так в разы легче.
— Убегать? — Порывается Тео.
— Возвращаться.
Я натягиваю на лохматую голову капюшон, пускаясь в плавание. В мой немой марафон, перебираю ногами до твоего крылатого дома, задыхаюсь. Всё, что остаётся после меня — огромная пустота, тяжёлая, тянущая вниз, к земле. Или даже ниже. А всё, что до меня — прозрачное, будто ненастоящее, хотя это не так. Маме это во мне и не нравится — не-вера, но на самом я верю, только в своё, зарытое под землю, забытое.
Я верю, а всем видится, что нет.
Кошмар, кошмар, кошмар, кошмар.
Я засовываю его себе в карманы и волочу себя за шкирку в ледяной дом. Там ещё больше кошмара, там все стены пропитаны им, хоть и незаметно. Там ты отбрасываешь тени на всё-всё-всё: на кружки без ручек, на ручки без колпачков, на мои ладони и мамины тусклые волосы, на жизнь, застывшую в дверном проёме, незаметно рыдающую так, что уши закладывает. Там ты отбрасываешь миллионы теней, а я всего лишь одну — такую тощую, с длиннющими пальцами и вечно растрёпанными волосами, торчащими в разные стороны.
— Не бойся, Грэйс. Я уже не болею толком, просто меня там зачем-то держат. Думают, я сошла с ума, раз мой сын умер, а я в порядке, веришь? Я живая, — миссис Сандерс прижимает меня к себе, опускаясь на ледяной пол. Это она про больницы и врачей, ослепших от усталости под самый Новый Год, точно Фигурист.
— Мотылёк, конечно же, живая. И очень красивая.
— И замёрзнете скоро, девочки, — Дилан тащит к нам старые вещи, вспоминая, что дома-то ничего не осталось. — Бабочки, Мотыльки и Писательницы. Замёрзнете.
Мир гудит в тишине, словно шепчет, как мама, ласково, не жалея слов. Не-любит тихо, хотя я знаю, что наоборот, тихо надо любить, таить в себе, никому не рассказывая, возрождаясь у себя внутри, и плакать разве что от счастья или от мороза.
— Наверное, все так не любят осень лишь потому, что она напоминает всем их же самих. Догорающих в этом мире, таком быстром и зыбком. Или потому, что среди всего такого яркого они чувствуют пустоту внутри.
— А зима?
— А Новый год уже, — совсем забыла.
Его надо будет сначала отыскать в твоих ботинках, карманах тёмно-серого пальто и в маминых таблетках. Он точно где-то там затерялся, лежит, грустит, плачет, будто и у него кто-то умер. А это он сам умирает.
Наступает.
— Это мой любимый праздник, — признаюсь я, открывая окно, высовывая голову в снежинки-снежные-моря и зажмуриваясь, как тогда, когда ты со мной разговаривал.
— И мой, — подхватывает мой друг, шмыгает носом, сжимаясь. Часто-часто моргает, сбавляя скорость.
Ветер заплетает мои волосы и вены на запястьях в тугие узлы, а я молчу. Провожаю глазами облака снежные, ледяные, больше не сахарные. Смотрю на мир из-под опущенных ресниц, взметаюсь свитерами и страхами.
— Что ты сочинял? — боюсь шелохнуться я.
— Те снежные узоры, что помогают бабочкам летать. Я понимаю, Грэйс. Их обязательно должны сочинять люди, — шоколадный мальчик кивает ещё раз, а я не могу обернуться.
— Боюсь, — плачу.
— А ты не бойся, слышишь?
— Не могу.
— Бабочка, — шоколадный мальчик кладёт горячие ладони на мои плечи, а потом обнимает. В его объятиях я всё вздрагиваю и вздрагиваю, цепляюсь за длинные пальцы, тонкие чёрточки, заполненные морским воздухом и кристаллами. Я не вижу шоколадных глаз и мерцания на самой их глубине, но всё ещё не могу очнуться.
Мама у меня настоящая Пианистка. Безымянная девочка. Актриса. Мама у меня тоже Королева, только царства Призрачных мам, гуляющих под окнами, когда совсем никого нет. Помещающихся лишь в малюсенькой коробке из-под обуви. Или в чьих-то глазах, вечно-плачущих. Королева Призрачных мам, пустых, как зимний морозный воздух, но тёплых, как тающий снег.
Забытых своими детьми.
— Разве, лучшие друзья так убегают? — спрашиваю я, а мальчик с шоколадными глазами отворачивается. Он что, правда не понимает, что убегая, тебя вновь убивает? Признаёт двадцать восьмое и скрывается. — Дилан, — жалобно тяну, словно вот-вот расплачусь, хотя уже.
— Не бойся, Грэйс. Горе не исчезнет. Его ещё так много будет, что и наглотаешься и надышишься, насмотришься, наслышишься.
Горе не исчезнет.