Фридрих Дюрренматт. Пилат

Через три дня рано утром к нему явился гонец и возвестил, что ночью бог покинул свой гроб, он оказался пуст; Пилат тотчас поскакал туда и долго глядел в глубь пещеры. Да, она была пуста, и рядом лежали обломки тяжелого камня, которым завалили вход. Пилат медленно повернулся. А за спиной у него стоял раб, и теперь он увидел лицо господина. Как будто бескрайний ландшафт царства мертвых разостлался перед рабом — таково было это лицо, бледное в свете занимающегося дня, со смеженными веками, а когда глаза господина открылись, взгляд их был холоден и безучастен.

0.00

Другие цитаты по теме

Он равнодушно взглянул на море голов, без конца и края простиравшееся перед ним, море лиц, на которых налитые кровью глаза напоминали ржавые гвозди, а меж желтых зубов тяжело покоился бесформенный черный язык. Казалось, у толпы одно-единственное лицо, общее для всех людей, огромный устрашающий лик; от него исходило грозное безмолвие, которое заволокло все окружающее. Толпе предстояло сделать выбор: бог или разбойник, истина или насилие... и единодушным пронзительным воплем толпа потребовала, чтобы бог был предан смерти. И поскольку бог допустил все это, Пилат приказал рабу принести чашу с водой и умыл руки в знак своей невиновности, не обращая больше внимания на неистовствующую толпу. Однако же, когда Пилат повернулся и увидел немой лик бога, он понял, что не может переложить на толпу даже малую часть своей вины, потому что только он один знал истину. Он невольно причинял богу одну боль за другой, потому что знал истину, но не разумел её, — и поняв это, он закрыл лицо руками, с которых ещё капала вода. И с этой минуты Пилат, как казалось ему, стал мертвецом среди мертвецов.

Недозрелый месяц завис над планетой Земля, мертвый — над умирающей.

Смерти больше нет!

Родился кузнечик

пять минут назад -

странный человечек,

зелен и носат:

У него, как зуммер,

песенка своя,

оттого что я

пять минут как умер...

Смерти больше нет!

Смерти больше нет!

Больше нет!

Нет!

Квазимодо остановился под сводом главного портала. Его широкие ступни, казалось, так прочно вросли в каменные плиты пола, как тяжелые романские столбы. Его огромная косматая голова глубоко уходила в плечи, точно голова льва, под длинной гривой которого тоже не видно шеи. Он держал трепещущую девушку, повисшую на его грубых руках словно белая ткань, держал так бережно, точно боялся ее разбить или измять. Казалось, он чувствовал, что это было нечто хрупкое, изысканное, драгоценное, созданное не для его рук. Минутами он не осмеливался коснуться ее даже дыханием. И вдруг сильно прижимал ее к своей угловатой груди, как свою собственность, как свое сокровище... Взор этого циклопа, склоненный к девушке, то обволакивал ее нежностью, скорбью и жалостью, то вдруг поднимался вверх, полный огня. И тогда женщины смеялись и плакали, толпа неистовствовала от восторга, ибо в эти мгновения... Квазимодо воистину был прекрасен. Он был прекрасен, этот сирота, подкидыш, это отребье; он чувствовал себя величественным и сильным, он глядел в лицо этому обществу, которое изгнало его, но в дела которого он так властно вмешался; глядел в лицо этому человеческому правосудию, у которого вырвал добычу, всем этим тиграм, которым лишь оставалось клацать зубами, этим приставам, судьям и палачам, всему этому королевскому могуществу, которое он, ничтожный, сломил с помощью всемогущего Бога.

Теплая рука матери на щеке становится для меня доказательством того, что Бога нет. Потому что эта рука, вместе с ее щедрой лаской, со взрослой шершавостью, с запахом мыла и кожи, принадлежит только мне. Чувствовать ее могу я один, и ни один творец, даже самый гениальный, не смог бы придумать ее такой, какой я знаю эту руку сейчас. Есть то, что нельзя замыслить, невозможно предугадать, можно только прожить.

Мы не просили этой музыки в зале,

куда были приглашены,

И поскольку,

повсюду нас тьма окружает,

мы обратиться к свету лицами должны...

Мы терпим любые невзгоды,

чтобы радоваться доброй вести,

Нам дарована боль,

чтобы мы познали восторг,

Нам дарована жизнь в отрицание смерти...

Мы не просили этой музыки в зале,

Но раз уж мы здесь — пора танцевать...

Никогда луна так тихо с неба не смотрела!

Сумерек плывущих лира тишиной запела,

В ветви тёмные вплетая синих теней сонмы...

Нежным и таким спокойным неба я не помню!

Так и мне, озёрной птицей, в песне изнемочь бы,

Лишь успеть сказать, как в душу заглянула ночь мне,

И что крылья в беспредельность сотканы мне снами,

А мечты на хрупких мачтах вздулись парусами;

Рассказать, как близость смерти вдруг преображает

Песню, что слагает лебедь, с песней умирая,

И как ясно мне, что душам в океане этом

Смерть – лишь новая дорога розового цвета;

И что сказкой обернётся дерзкий мир поэта

И что не было вовеки ночи тише этой,

Что с великими мужами здесь лежать мне вместе,

Что я – царь и что поэт я, умираю в песне,

Чтобы сердце моё в лире вас веками грело...

Никогда луна так тихо с неба не смотрела!

Я ухожу, но я не боюсь. После смерти я буду жить в своих снах.

Мне не страшно в клетку, страшно умирать,

Но всё равно мы любим эти улицы.

С их черно-белой гаммой, в которой мы

Сжигаем себя ради этих улиц и

Продолжаем ночами видеть цветные сны.

Я снимаю с вешалки пальто и слоняюсь по кухне, слушая листья, тени, еле слышное кружение пыли.