Знаешь, Кэт, ложь всегда слышно, она дребезжит, как люди. И силы в ней нет. И жизнью она тебя не наполняет. Ложь труслива и прячется.
Заурядные письма священника своей мёртвой жене
ОН: Я думал страх это, но не страх, просто ненависть. К себе.
Я: За что?
ОН: За слабость. Или не так — за то, что хорош недостаточно.
ОН: Патер, знаете, почему на принца на белом коне надрачивают – не из-за бархата и не из-за коня, а потому что никто не способен так увлекательно, полно, божественно заниматься самыми наибожественными вещами – войной и любовью. Никто больше не способен так ярко раскрашивать жизнь окружающих. А конь там или Бугатти – это знаете ли, детали.
Ребенком еще доставал нянек – как, как можно горгон, хульдр, лис, ундин бояться, что за кастраты вообще Землю одни населяют?! Когда надо так, безумнейше надо, наоборот, на колени упасть – жри мое сердце, великолепное существо! Пусть, пусть будет мне больно, как сладко. Не дрогну. Никогда, демоненок, никогда не жалел я жалкой бордовой тряпки, что вы называете сердцем.
Он: Патер, не надо возражать, прежде чем вдумаетесь.
Я: Я не возражал.
ОН: И врете. Вы думаете, если вы не произнесете, так я не услышу? Зря, я не глухой несчастный
осел. А вы вдумывайтесь сначала в мои слова, вдумывайтесь, чтоб не только себя одного слышать, католическая вы моя обезьянка.
Как ты думаешь, другие люди тоже живут так пессимистично? Когда ты сначала веришь и
предчувствуешь самое худшее?
Не то, чтоб живешь в ожидании катастрофы, но… или вера моя не сильна?
Говорил же Иисус про деревья и рыб, что они уповают на Господа и все у них хорошо.
Выходит, я недостаточно уповаю, что не могу поверить в реальность без подтверждений — и у фюрера все хорошо, и у людей.
По каким причинам должно что-либо быть плохо?
По тем, что это — Земля, и все — люди.
Разве нужны помимо этой ещё какие-либо причины?
И здесь не в словах, Кэтти, дело, но в ощущении, видении том внутреннем, когда всякая неуравновешенность, грусть, тоска, злость, зависть – выбор. И выбор уродливый, потому что неосознаваемый и неосознанный, выбор из слабости, неспособности внутренней на счастье.
ОН: И вообще, это все не про смерть, и смерти, патер, к моему величайшему сожалению, смерти нет. Все это про ослов, которым так нравится пестовать свое горе, вместо того, чтоб сказать – I’ll fuck it, hell gives me no fright и делать.
Моя жена, знаете, очень оскорбляется, когда я не завтракаю дома. Я ей не так давно торжественно обещал – если не форс мажор, то обязательно завтрак дома. А потом, как не завтракать, когда это так... Туман за стеклом, легкомысленность сама по радио, будуар, у Норы он лиловато-бежевый, она недавно себе отделала его панно из слоновой кости, покрытия ковровые положила – прелесть. Как не завтракать, падре, когда я обожаю моменты, в которые время так останавливается. За окном ветви в тумане, создания в пижамах – на тахте, на пуфике, перед зеркалом крутятся, повсюду – блюдца и чашки с кофе, чаем, нас всего трое, а чашек чтоб – батареи – там пригубили, тут недопито, там на пенке след от помады. Чтоб на всех блюдцах крохотные печеньки, вафли, треугольные бутербродики с горьким апельсиновым мармеладом. Это – правильное утро.
Я: Зачем вы приходили в церковь?
Он: Люблю. Церкви меня успокаивают. Дева Мария у вас замечательная. В некоторых соборах я б прямо жил. Знаете, вероятно, из меня вышел бы неплохой священник, есть у меня даже ощущение, что я им был. В детстве я, право, не знал, кого предпочесть – Медузу Горгону из павильона или Деву Марию из фамильной часовни. Это было огромной дилеммой, пока до меня не дошло, что можно любить обеих. И что обе по сути – одно лицо.