А первая пуля, а первая пуля,
А первая пуля ранила коня.
А вторая пуля, а вторая пуля,
А вторая пуля в сердце ранила меня.
А первая пуля, а первая пуля,
А первая пуля ранила коня.
А вторая пуля, а вторая пуля,
А вторая пуля в сердце ранила меня.
Если сердце просит увлеченья,
Надо поскорее волю дать,
Без любви не жизнь — одно мученье,
Без любви нам суждено страдать.
— В тебя попало четыре пули. Одна летела прямо, одна рикошетом и две навылет.
— Навылет через Джона... Его лицо последнее, что я помню. Я видел, как он умер...
— Вы боитесь пуль?
— Боюсь! Но не за себя боюсь, а за свой народ. Ведь, когда пуля попадает в цель, она пронзает не только сердце солдата, она пронзает сердца его близких.
И вечный бой.
Покой нам только снится.
И пусть ничто
не потревожит сны.
Седая ночь,
и дремлющие птицы
качаются от синей тишины.
И вечный бой.
Атаки на рассвете.
И пули,
разучившиеся петь,
кричали нам,
что есть еще Бессмертье...
... А мы хотели просто уцелеть.
Рагнара всегда любили больше меня. Мой отец. И моя мать. А после и Лагерта. Почему было мне не захотеть предать его? Почему было мне не захотеть крикнуть ему: «Посмотри, я тоже живой!» Быть живым — ничто. Неважно, что я делаю. Рагнар — мой отец, и моя мать, он Лагерта, он Сигги. Он — всё, что я не могу сделать, всё, чем я не могу стать. Я люблю его. Он мой брат. Он вернул мне меня. Но я так зол! Почему я так зол?
Каково это — быть отверженным? Быть наказанным не за преступление, а за потенциальную возможность его совершить?
Я охотно повторяла парадоксы, вроде фразы Оскара Уайльда: «Грех — это единственный яркий мазок, сохранившийся на полотне современной жизни». Я уверовала в эти слова, думаю, куда более безоговорочно, чем если бы применяла их на практике. Я считала, что моя жизнь должна строиться на этом девизе, вдохновляться им, рождаться из него как некий штамп наизнанку. Я не хотела принимать в расчет пустоты существования, его переменчивость, повседневные добрые чувства. В идеале я рисовала себе жизнь как сплошную цепь низостей и подлостей.