Я убаюкивать не мастер, хотя иногда брался за это.
Змея литературного самолюбия жалит иногда глубоко и неизлечимо, особенно людей ничтожных и глуповатых.
Я убаюкивать не мастер, хотя иногда брался за это.
Змея литературного самолюбия жалит иногда глубоко и неизлечимо, особенно людей ничтожных и глуповатых.
Да и неприлично великосветским людям очень-то литературой интересоваться. Гораздо приличнее желтым шарабаном с красными колесами.
А хорошая вещь литература, Варенька, очень хорошая; это я от них третьего дня узнал. Глубокая вещь! Сердце людей укрепляющая, поучающая, и — разное там еще обо всем об этом в книжке у них написано. Очень хорошо написано! Литература — это картина, то есть в некотором роде картина и зеркало; страсти выраженье, критика такая тонкая, поучение к назидательности и документ.
... Случается же так, что живешь, а не знаешь, что под боком там у тебя книжка есть, где вся-то жизнь твоя как по пальцам разложена. Да и что самому прежде невдогад было, так вот здесь, как начнешь читать в такой книжке, так сам все помаленьку и припомнишь, и разыщешь, и разгадаешь.
— Писатель тоже имеет право на хандру, — сказал я.
— Если пишет детские книги — то не имеет! — сурово ответила Светлана. — Детские книги должны быть добрыми. А иначе — это как тракторист, который криво вспашет поле и скажет: «Да у меня хандра, мне было интереснее ездить кругами». Или врач, который пропишет больному слабительного со снотворным и объяснит: «Настроение плохое, решил развлечься».
Впрочем, вот я теперь силюсь подвести весь наш острог под разряды; но возможно ли это? Действительность бесконечно разнообразна сравнительно со всеми, даже и самыми хитрейшими, выводами отвлеченной мысли и не терпит резких и крупных развлечений. Действительность стремится к раздроблению.
С тех пор я постоянно пользуюсь книгами как средством, заставляющим время исчезнуть, а писательством – как способом его удержать.
К некоторым книгам я не позволяю прикасаться даже самым близким. Чтобы случайно не поверили их лжи.
Чем больше я люблю человечество вообще, тем меньше я люблю людей в частности, то есть порознь, как отдельных лиц.
В уме у себя я мог изобретать мужчин, поскольку сам был таким, но женщин олитературить почти невозможно, не узнав их сначала, как следует.