Но вообще-то, я это письмо начал писать, чтобы отговорить тебя от того, что ты решила делать. Потому что я подумал: ну, люди когда-нибудь залетают в первый раз, и им всем страшно. Они только прикидываются счастливыми друг для друга, а сами без понятия, что им дальше делать. Но потом ведь как-то они справляются. Ходят счастливые со своими детьми, улыбаются им, сюсюкают. Значит, изменяются, но становятся счастливее. Это сумбур полный, что я тебе пишу, но тут главное вот что – пускай они нас изменят, дети, и пускай изменят нас к лучшему, потому что сейчас я точно не ахти.
Стоял и думал: на воле воздух очень разреженный. Места тут чересчур, плотность населения слишком низкая. На зоне вот по сто пятьдесят человек в бараке, на тюрьме по пятьдесят в хате, нары в три яруса, до чужой судьбы полметра; и у каждого вместо судьбы — открытый перелом; острыми обломками наружу. Нельзя не наткнуться на другого, нельзя не распороть себя об него, не обмазаться в мясных лохмотьях. Лезут друг другу в глаза, в нос своими потрохами вонючими, членом тычут. Некуда друг от друга деваться. Сначала жутко от этого, потом тошно до блевоты, потом привыкаешь, а потом без этого даже и пусто. На воле с чужими людьми в разных квартирах живёшь, стенкой от них отделяешься, в метро каждый в своём пузыре едет. Как чай из пакетиков после чифиря — так на воле. Сидишь, кажется — только снаружи всё подлинное. Выходишь — фальшак. Жизнь в зоне — морок, а ничего более настоящего нет.