Дмитрий Глуховский, Дмитрий Глуховский. Текст

Но я не думаю, что одним наказанием можно что-то решить. Наказание только ожесточает человека, он своей вины не признает и

продолжает считать себя правым, а учится из этого случая только хитрить, да еще и затаивает злобу на того, кто его наказал, даже если и по справедливости. Чтобы человек по-настоящему раскаялся, он должен себя почувствовать точно то же и так же, как тот, кому он навредил. Но это сложно и долго, это и называется воспитанием. А ремнем по заднице отхлестать или накричать – это быстро и дает облегчение тому, кого обидели.

Другие цитаты по теме

Ребенок от пропавшего отца – это инвалидность, Нин. А от убитого – урна с пеплом на кухонном столе.

Слишком много было по пути стрелок, и всякий раз мы не туда съезжали. И вот рельсы привели нас с тобой туда, куда привели. Депо: начало и конец.

Ни от чего не легчало. Ни с кем не складывался разговор. Никто ни на один вопрос Илье не мог ответить. Сожаления не было. Страха не было. Удовлетворения не было. Снаружи был вакуум, и внутри был вакуум тоже. Безвоздушное бездушное. Домой ехал, только потому что надо было ехать куда-то. Приехать и лечь спать. Проспаться и вскрыть себе вены. Ничего в этом сложного не было, на зоне научили. Ничего в жизни сложного не было: и умирать легко, и убивать — запросто. Но ни от одного легче не станет, ни от другого.

Эмоциональная дистанция позволяет избавиться от чувства вины и злости и рационально посмотреть на поведение сына. Терпеливо, и по существу.

Всегда хотелось такую: смешливую, живую, электрическую. Чтобы только дотронулся – сразу искра и волосы дыбом. А Вера ток не проводила.

Была толчея: целый поезд людей в телефонах. У всех там, внутри, интересней было, чем чужим людям в затылок глядеть. Поезд одни бездушные тела по кругу вез. Чудо техники.

Отключили Москве свет, пришибли в ней взрослых, ввели строгий режим, но молодняка это всё как будто и не касалось. Им надо было жить срочно, влюбляться прямо тут же, немедленно, дурманить себя и неотложно отдаваться. У них каждая секунда на счету была; и всё нужно было прожечь.

В двадцать лет настоящее слишком настоящее, чтобы будущее проектировать или прошлое мусолить.

Где-то в Лондоне стоит ёлка, а под ней подарки, которые никто никогда не откроет. Я думал, что если выберусь из этой заварушки, то пойду в тот дом, извинюсь перед его матерью и приму наказание, которое она мне выберет. Тюрьма... Смерть... Не важно. Потому что если я сяду в тюрьму, то по крайней мере смогу выбраться из этого Брюгге. А потом на меня снизошло озарение, и я понял: «Чёрт, парень, может это и есть ад?! Целая вечность в Брюгге...». И я очень надеялся, что не умру. Я очень, очень надеялся, что не умру.

Стоял и думал: на воле воздух очень разреженный. Места тут чересчур, плотность населения слишком низкая. На зоне вот по сто пятьдесят человек в бараке, на тюрьме по пятьдесят в хате, нары в три яруса, до чужой судьбы полметра; и у каждого вместо судьбы — открытый перелом; острыми обломками наружу. Нельзя не наткнуться на другого, нельзя не распороть себя об него, не обмазаться в мясных лохмотьях. Лезут друг другу в глаза, в нос своими потрохами вонючими, членом тычут. Некуда друг от друга деваться. Сначала жутко от этого, потом тошно до блевоты, потом привыкаешь, а потом без этого даже и пусто. На воле с чужими людьми в разных квартирах живёшь, стенкой от них отделяешься, в метро каждый в своём пузыре едет. Как чай из пакетиков после чифиря — так на воле. Сидишь, кажется — только снаружи всё подлинное. Выходишь — фальшак. Жизнь в зоне — морок, а ничего более настоящего нет.