Юмор – первое, что теряется в переводе.
Немцы в таких размерах не воруют, им удивительно, что можно так беззаветно воровать. Нам тоже удивительно, но — воруем.
Юмор – первое, что теряется в переводе.
Немцы в таких размерах не воруют, им удивительно, что можно так беззаветно воровать. Нам тоже удивительно, но — воруем.
— У меня был пудель Антон. Такой милый, такой верный.
— Как это понимать?
— От суки можно ожидать только собачьего юмора.
— Ты не можешь просто взять и вытянуть меня из неоткуда! Ты думаешь, что я какой-то херов клоун?
— Возможно.
— Сволочь ты все-таки, — задумчиво протянула я.
Уныние в голосе оборотня мгновенно сменилось на сдержанный смех.
— На том стоим, солнышко.
— И уши у тебя холодные, — тем же задумчивым тоном продолжила я.
— Теплые! Хвостом клянусь!
— Не верю!
— Мой хвост! Я смертельно оскорблен!
Диктаторы должны бояться своего переводчика и своего дантиста, так как они более могущественны, чем они сами.
Наверное, было бы ошибочным полагать, что существует некий предел ужаса, который способен испытать человек. Наоборот, создаётся стойкое впечатление, что кошмар нарастает в геометрической прогрессии, когда тьма всё сгущается, ужасы множатся, одно несчастье влечёт за собой другое, ещё более страшное и безысходное, пока тебе не начинает казаться, что весь мир погрузился во мрак. И, может быть, самый страшный вопрос в данном случае таков: сколько ужаса может выдержать человеческий рассудок, оставаясь при этом здоровым и твёрдым? Понятно, что в самых ужасных событиях есть своя доля абсурда в стиле Руба Голдберга. В какой-то момент всё начинает казаться смешным. Видимо, это и есть та поворотная точка, когда чувство юмора принимается восстанавливать свои позиции.