Лучшее, что ты можешь сделать сейчас — попытаться жить дальше.
Я не одинока, я одна... так звучит гордо.
Лучшее, что ты можешь сделать сейчас — попытаться жить дальше.
Рагнара всегда любили больше меня. Мой отец. И моя мать. А после и Лагерта. Почему было мне не захотеть предать его? Почему было мне не захотеть крикнуть ему: «Посмотри, я тоже живой!» Быть живым — ничто. Неважно, что я делаю. Рагнар — мой отец, и моя мать, он Лагерта, он Сигги. Он — всё, что я не могу сделать, всё, чем я не могу стать. Я люблю его. Он мой брат. Он вернул мне меня. Но я так зол! Почему я так зол?
Жизнь — не сценарий, её не перепишешь. А жаль! Многое изменить или совсем вычеркнуть — ой как хочется!
Я охотно повторяла парадоксы, вроде фразы Оскара Уайльда: «Грех — это единственный яркий мазок, сохранившийся на полотне современной жизни». Я уверовала в эти слова, думаю, куда более безоговорочно, чем если бы применяла их на практике. Я считала, что моя жизнь должна строиться на этом девизе, вдохновляться им, рождаться из него как некий штамп наизнанку. Я не хотела принимать в расчет пустоты существования, его переменчивость, повседневные добрые чувства. В идеале я рисовала себе жизнь как сплошную цепь низостей и подлостей.
Город сошел с ума, люди куда-то спешат,
Медленно затвердевает моя душа.
Кухню наполнил дым тлеющих сигарет,
Еле слышны отголоски вчерашних побед.
Мне бы сейчас полетать над облаками,
В параллельный мир окунуться с головой,
Мне бы сейчас полетать, взмахнуть руками,
Но падать больнее всего.
перед тем, как меня не станет.
перед тем, как меня не станет — по берегу бы пройти,
обнимая руками море, избавляясь от памяти.
умываясь холодной солью, из дурмана скрутить петлю.
мне так долго хотелось на волю. помоги мне, я мало сплю.
перед тем, как меня не станет — не ругай меня, отпусти
мне не нужно тревожных прощаний, и ни в горе, ни в радости.
мне не нужно твоих обещаний. обещают всегда от боли.
я не знаю, как это случится: может, радостно, может, с воем.
перед тем, как меня не станет, не пройдет и трети зимы,
не хотелось бы пошлой драмы, не хотелось бы линий прямых,
не хотелось бы мессы органной, каждый звук — это сильный шок.
перед тем, как меня не станет, ты увидишь, что всё хорошо.
— Но не вдвоём, а поодиночке…
— Да, — подтвердила она, — поодиночке.
И при этом слове Уилл ощутил, как в нём волной всколыхнулись гнев и отчаяние — они поднялись из самой глубины его души, словно из недр океана, потрясённых каким-то могучим катаклизмом. Всю жизнь он был один, и теперь снова будет один: тот удивительный, бесценный дар, который ему достался, отнимут почти сразу же. Он чувствовал, как это волна вздымается всё выше и выше, как её гребень начинает дрожать и заворачиваться — и как эта гигантская масса всем своим весом обрушивается на каменный берег того, что должно быть. А потом из груди его невольно вырвалось рыдание, потому что такого гнева и боли он не испытывал ещё никогда в жизни; и Лира, дрожащая в его объятиях, была так же беспомощна. Но волна разбилась и отхлынула назад, а грозные скалы остались — ни его, ни Лирино отчаяние не сдвинуло их ни на сантиметр, поскольку споры с судьбой бесполезны.
Он не знал, сколько времени боролся со своими чувствами. Но постепенно он начал приходить в себя; буря в его душе улеглась. Возможно, водам этого внутреннего океана не суждено было успокоиться окончательно, однако первое, самое мощное потрясение уже миновало.