В иной пленит огонь ланит,
В той — грациозность лани,
Но смысла в этом нет;
Ведь всё, что утро сохранит
От зайца, спящего на склоне -
Травы примятой след.
В иной пленит огонь ланит,
В той — грациозность лани,
Но смысла в этом нет;
Ведь всё, что утро сохранит
От зайца, спящего на склоне -
Травы примятой след.
Мерцанье звёзд блуждающей Медведицы
Не думал я вновь созерцать, как прежде,
Из сада позади отцова дома
Иль из окна беседовать с созвездьем
О годах детства, шалостях невинных,
Которым вскоре наступил конец.
О сколько образов и странных мыслей
Вы, звёзды, некогда во мне будили!
Как я любил в саду по вечерам
Сидеть на дёрне, созерцая небо,
И слушать кваканье ночной лягушки.
А над оградой сада светлячок
Парил в тиши, и дуновенье ветра
Распространяло аромат аллей,
Благоуханье стройных кипарисов,
Темнеющих у самой кромки леса.
Всё-таки утро прекрасно, оно не безжалостно, как ночь, заставляющая вспоминать то, что хочешь забыть.
Когда настала ночь, была мне милость
Дарована, алтарные врата
Отворены, и в темноте светилась
И медленно клонилась нагота,
И, просыпаясь: «Будь благословенна!» -
Я говорил и знал, что дерзновенно
Моё благословенье: ты спала,
И тронуть веки синевой вселенной
К тебе сирень тянулась со стола,
И синевою тронутые веки
Спокойны были, и рука тепла.
А в хрустале пульсировали реки,
Дымились горы, брезжили моря,
И ты держала сферу на ладони
Хрустальную, и ты спала на троне,
И — боже правый! — ты была моя.
Эта ночь заставляла меня гореть и сгорать дотла, изнемогая от собственной страсти, и воспоминаний о нем.
Сумерки.
Закат догорел.
Скоро взойдет луна.
Бледно-зелёный свет фонарей.
Музыка из окна.
Женские пальцы.
Седой рояль.
Клавиш точёных ряд.
Радость, страдание и печаль -
Тёплой волною — в сад.
Полные тайной боли глаза.
Тканей голубизна.
В бледно-зелёные небеса
Тихо идет луна.
Каждую ночь она засыпает одна. И лежа в кровати, обняв тонкой рукой подушку, она смотрит в окно, за которым падают листья на мокрый асфальт. Они падают бесшумно, но она слышит каждый удар листа о землю. Может быть, это удары её собственного сердца. И листопад превращается в странные, страшные часы, отчитывающее её время, её дыхание, и тьма за окном всё плотнее, и мир всё меньше, он становится крошечным, сжимаясь до размеров зрачка, он становится тесным, душным, а её сердце в нём — огромным, разрывая пространство, достигая мечтами самых дальних миров, оно стучит всё быстрее, всё более жадно глотает чужое тепло, всё отчаяннее ищет кого-то на тонущих в свете фонарей улицах городов, на тёмных тропинках забытых богом лесов, в гулкой пустоте степей и на томных влажных пляжах... А вокруг всё быстрее падают листья, падают стены, падают звёзды, падает небо...
Ей не хватало разнообразия и оттенков вкуса, к которым она привыкла в других городах; она скучала по мягкому сладковатому кофе с ванилью в парижских кафе, по густому ореховому напитку в шумных кафе Нью-Йорка, по изысканному бархатистому шедевру в Милане и по ее любимому мокко с кокосом, который мгновенно переносил ее со скамейки центрального парка в шезлонг на берегу Карибского моря.
Женщина яблоко ела.
Летело над крышами время.
Весна на ногах своих длинных
бежала, смеясь, как девчонка.
Женщина яблоко ела.
У ног её море рождалось.
Солнце её золотило,
заставляя светиться тело.
От волос её воздух струился.
А земля была — зелень и розы.
Синевы победное знамя
против смерти весна поднимала.
Женщина яблоко ела.
Весна величавым жестом
раскрывала ладонь: кружились
в лазури цветы и рыбы.
Ревел, подбираясь ближе
в венке из лимонных листьев,
ветер быком незримым.
Мирт пылал, как белое пламя.
И южное море сияло,
словно лицо любимой.
Женщина яблоко ела.
Мерцали звезды Гомера.
Летело над крышами время.
Резвились в воде дельфины.
Женщина яблоко ела.
Детство, снег; тихое медленное погруженье
в явь, в обратную перспективу духа.
За бессчетными ступенями открывается вдруг
иное пространство. А не попытаться ли снова
ад укротить, расквитаться с разочарованьем?