Я мальчик маленький – не боле,
А может быть, лишь внук детей
И только чувствую острей
Пустынность горестного поля.
Я мальчик маленький – не боле,
А может быть, лишь внук детей
И только чувствую острей
Пустынность горестного поля.
Я вновь живу как накануне чуда.
Дней скорлупой пусть жизнь мне строит козни;
Печалей, радостей бессмысленная груда
— Мне только плен коварнопоздний.
Но чую разорвется пленка
И как птенец вторично в мир приду,
И он заговорит причудливо и звонко
Как Пан в вакхическом бреду.
Рагнара всегда любили больше меня. Мой отец. И моя мать. А после и Лагерта. Почему было мне не захотеть предать его? Почему было мне не захотеть крикнуть ему: «Посмотри, я тоже живой!» Быть живым — ничто. Неважно, что я делаю. Рагнар — мой отец, и моя мать, он Лагерта, он Сигги. Он — всё, что я не могу сделать, всё, чем я не могу стать. Я люблю его. Он мой брат. Он вернул мне меня. Но я так зол! Почему я так зол?
— Простите... Я немного увлечен... Но быть осмеянным?
— Но в чём?
— В моей любви.
— Но кем же?
— Вами. Ведь я же не слова... я то, что за словами... Всё то, чем дышится... бросаю наобум... Куда-то в сумрак... в ночь...
Постепенно я привык считать свою жизнь несбывшимся обещанием, но в глубине души подозревал, что несбывшимся обещанием оказался я сам.
Я охотно повторяла парадоксы, вроде фразы Оскара Уайльда: «Грех — это единственный яркий мазок, сохранившийся на полотне современной жизни». Я уверовала в эти слова, думаю, куда более безоговорочно, чем если бы применяла их на практике. Я считала, что моя жизнь должна строиться на этом девизе, вдохновляться им, рождаться из него как некий штамп наизнанку. Я не хотела принимать в расчет пустоты существования, его переменчивость, повседневные добрые чувства. В идеале я рисовала себе жизнь как сплошную цепь низостей и подлостей.
Город сошел с ума, люди куда-то спешат,
Медленно затвердевает моя душа.
Кухню наполнил дым тлеющих сигарет,
Еле слышны отголоски вчерашних побед.
Мне бы сейчас полетать над облаками,
В параллельный мир окунуться с головой,
Мне бы сейчас полетать, взмахнуть руками,
Но падать больнее всего.
Зачем же нам бежать?
Давай спрячемся под стойку,
И выхватывая шпагу,
Приглашаешь свою жизнь.
На дуэль с самим собой,
С самим собой.
Я, конечно, не хочу сказать, что ум и печаль – это гири, которые не позволяют нам воспарить над нашей жизнью. Но, видно, это тяжелое, как ртуть, вещество с годами заполняет пустоты в памяти и в душе.
Те самые пустоты, которые, наполнившись теплой струей воображения, могли бы, подобно воздушному шару, унести нас в просторы холодного весеннего ветра.