Василий Васильевич Розанов. Последние листья

Нет священнее ничего совокупления.

Бог устроил леса. Почему?

Бог устроил стада. Почему?

Бог устроил «вместе». О, наш священный, дорогой Бог.

И мы будем Тебе молиться.

И мы будем Тебе строить храмы.

И мы будем Тебе танцевать.

Ты будешь не «начальник» наш. А ты будешь друг нам.

Как сказал Христос ученикам в прощальной беседе: «Я уже друг ныне вам».

Не надо бояться Бога. О, не надо.

Бояться — оскорбить Бога. О, не надо.

Он среди нас...

0.00

Другие цитаты по теме

Душа есть страсть.

И отсюда отдаленно и высоко: «Аз есмь огнь поедающий» (Бог о Себе в Библии).

Отсюда же: талант нарастает, когда нарастает страсть. Талант есть страсть.

Мысль моя, — пожалуй основная или одна из основных для «всего Розанова», — состоит в том, что Россия и русские призваны выразить вечность и высшесть «частного начала» в человеке и человечестве, что они не по судьбе, а по идеалу и желанию останутся вечным «удельным княжеством» Божиим на земле, вечным «уездом» в политической системе царств, вечно «на вторых ролях» в духовном мире, философии, сознавая, чувствуя и исповедуя, что «Высшее» — Богу, у Бога, что там «Бог сидит» и заглядывать сюда человеку не только не должно, но и опасно, грешно, страшно.

Бог — велик. А мы — маленькие. И пусть это будет (останется вечно).

Наверное… Бог создаёт нас парами, но тут же разъединяет, разбрасывает по континентам, социальным слоям и национальностям. А потом забавляется, наблюдая, как мы ищем свою вторую половину, шарим по глобусу, обманываемся, отчаиваемся, и если соглашаемся на замену, то страдаем от этого до конца своей жизни.

«Покажи мне Бога»,  — сказал некогда атеист христианскому мудрецу Феофилу Александрийскому. «Прежде покажи мне человека в себе, способного увидеть Бога», – ответил Феофил Александрийский.

Квазимодо остановился под сводом главного портала. Его широкие ступни, казалось, так прочно вросли в каменные плиты пола, как тяжелые романские столбы. Его огромная косматая голова глубоко уходила в плечи, точно голова льва, под длинной гривой которого тоже не видно шеи. Он держал трепещущую девушку, повисшую на его грубых руках словно белая ткань, держал так бережно, точно боялся ее разбить или измять. Казалось, он чувствовал, что это было нечто хрупкое, изысканное, драгоценное, созданное не для его рук. Минутами он не осмеливался коснуться ее даже дыханием. И вдруг сильно прижимал ее к своей угловатой груди, как свою собственность, как свое сокровище... Взор этого циклопа, склоненный к девушке, то обволакивал ее нежностью, скорбью и жалостью, то вдруг поднимался вверх, полный огня. И тогда женщины смеялись и плакали, толпа неистовствовала от восторга, ибо в эти мгновения... Квазимодо воистину был прекрасен. Он был прекрасен, этот сирота, подкидыш, это отребье; он чувствовал себя величественным и сильным, он глядел в лицо этому обществу, которое изгнало его, но в дела которого он так властно вмешался; глядел в лицо этому человеческому правосудию, у которого вырвал добычу, всем этим тиграм, которым лишь оставалось клацать зубами, этим приставам, судьям и палачам, всему этому королевскому могуществу, которое он, ничтожный, сломил с помощью всемогущего Бога.

Разум человека есть творение Бога, и притом одно из самых превосходных.

Холодное струится пламя

Пылает немо звездопад

А ночь исходит соловьями

А соловьи в ночи звенят

Мани́т нас бог и дьявол дразнит

Мы миром мазаны одним

Страшнее не придумать казни

Чем та какой себя казним

И в будний день и в светлый праздник

Чем та какой казним себя

То богохульствуя то веря

То издеваясь то скорбя

В себе то ангела то зверя

И ненавидя и любя

Толстой удивляет, Достоевский трогает.

Каждое произведение Толстого есть здание. Что бы ни писал или даже ни начинал он писать («отрывки», «начала») — он строит. Везде молот, отвес, мера, план, «задуманное и решенное». Уже от начала всякое его произведение есть, в сущности, до конца построенное. И во всём этом нет стрелы (в сущности, нет сердца).

Достоевский — всадник в пустыне, с одним колчаном стрел. И капает кровь, куда попадает его стрела. Достоевский дорог человеку. Вот «дорогого»-то ничего нет в Толстом. Вечно «убеждает», ну и пусть за ним следуют «убеждённые». Из «убеждений» вообще ничего не выходит, кроме стоп бумаги и собирающих эту бумагу, библиотеки, магазина, газетного спора и, в полном случае, металлического памятника. А Достоевский живёт в нас. Его музыка никогда не умрёт.