Василий Васильевич Розанов. Опавшие листья

Толстой удивляет, Достоевский трогает.

Каждое произведение Толстого есть здание. Что бы ни писал или даже ни начинал он писать («отрывки», «начала») — он строит. Везде молот, отвес, мера, план, «задуманное и решенное». Уже от начала всякое его произведение есть, в сущности, до конца построенное. И во всём этом нет стрелы (в сущности, нет сердца).

Достоевский — всадник в пустыне, с одним колчаном стрел. И капает кровь, куда попадает его стрела. Достоевский дорог человеку. Вот «дорогого»-то ничего нет в Толстом. Вечно «убеждает», ну и пусть за ним следуют «убеждённые». Из «убеждений» вообще ничего не выходит, кроме стоп бумаги и собирающих эту бумагу, библиотеки, магазина, газетного спора и, в полном случае, металлического памятника. А Достоевский живёт в нас. Его музыка никогда не умрёт.

0.00

Другие цитаты по теме

Нет на свете дела труднее, чем писать простую, честную прозу о человеке.

Заранее решено, что человек не гений. Кроме того, он естественный мерзавец. В итоге этих двух «уверенностей» получился чиновник и решение везде завести чиновничество.

Насколько хороша книга, судит пишущий ее по тому, насколько хорош материал, от которого он отказался.

Человек искренен в пороке и неискренен в добродетели. Смотрите, злодеяния льются, как свободная песнь; а добродетельная жизнь тянется, как панихида. Отчего это? Отчего такой ужас? Порок живописен, а добродетель так тускла. Что же всё это за ужасы?!

«И восходит солнце», «Прощай, оружие», «Смерть после полудня», рассказы — молодые писатели штудировали все произведения Хемингуэя, ища, в чём его секрет. А никакого секрета не было: он просто расставлял простые слова в самом естественном для них порядке, как река укладывает на дне холодную гальку.

Я съел яйца, выпил сок, а гренок оставил на потом. Взял со стола ручку и начал писать, по моим расчетам, в последний раз.

Мне оставалась одна последняя миля.

Зелёная миля.

Революция имеет два измерения — длину и ширину; но не имеет третьего — глубины. И вот по этому качеству она никогда не будет иметь спелого, вкусного плода, никогда не «завершится»... Она будет всё расти в раздражение, но никогда не настанет в ней того окончательного, когда человек говорит: «Довольно! Я — счастлив! Сегодня так хорошо, что не надо завтра»... Революция всегда будет с мукою и будет надеяться только на «завтра»... И всякое «завтра» её обманет и перейдёт в «послезавтра». В революции нет радости. И не будет. Радость — слишком царственное чувство, и никогда не попадёт в объятия этого лакея.

Революционеры берут тем, что они откровенны. «Хочу стрелять в брюхо», — и стреляет. До этого ни у кого духа не хватает. И они побеждают. И победа революционеров, или их 50-летний успех, основывается на том, что они — бесчеловечны, а «старый строй», которого, «мерзавца», они истребляют, помнит «крест на себе» и не решается совлечь с себя образ человеческий. Они — голые. Старый строй — в одежде. И они настолько и «дышат», насколько старый строй не допускает себя тоже «разоблачиться».

Супружество как замок и дужка: если чуть-чуть не подходят — то можно только бросить. «Отпереть нельзя», «запереть нельзя», «сохранить имущество нельзя». Только бросить (расторжение брака, развод). Но русские ужасно как любят оберегать имущество замками, к которым дужка только приставлена. «Вор не догадается и не тронет». И блаженствуют.