Ты как-то сказал, что гордишься нашей дружбой. И я тоже.
Только с тобой они обращались как с человеком. Только с тобой они были милы. Ты веселилась, смеялась, радовалась жизни. А мне этого не досталось.
Ты как-то сказал, что гордишься нашей дружбой. И я тоже.
Только с тобой они обращались как с человеком. Только с тобой они были милы. Ты веселилась, смеялась, радовалась жизни. А мне этого не досталось.
Мы шли под грохот канонады,
Мы смерти смотрели в лицо.
Вперёд продвигались отряды
Спартаковцев, смелых бойцов.
Средь нас был юный барабанщик,
В атаках он шёл впереди
С весёлым другом барабаном,
С огнём большевистским в груди.
Однажды ночью на привале
Он песню веселую пел,
Но, пулей вражеской сражённый,
Пропеть до конца не успел.
С улыбкой юный барабанщик
На землю сырую упал...
И смолк наш юный барабанщик,
Его барабан замолчал...
... ничто не могло заполнить пустоту, образовавшуюся в его жизни после отъезда человека, которого он любил как брата.
Рагнара всегда любили больше меня. Мой отец. И моя мать. А после и Лагерта. Почему было мне не захотеть предать его? Почему было мне не захотеть крикнуть ему: «Посмотри, я тоже живой!» Быть живым — ничто. Неважно, что я делаю. Рагнар — мой отец, и моя мать, он Лагерта, он Сигги. Он — всё, что я не могу сделать, всё, чем я не могу стать. Я люблю его. Он мой брат. Он вернул мне меня. Но я так зол! Почему я так зол?
В те дни люди будут искать смерти, но не найдут её; пожелают умереть, но смерть убежит от них.
Я охотно повторяла парадоксы, вроде фразы Оскара Уайльда: «Грех — это единственный яркий мазок, сохранившийся на полотне современной жизни». Я уверовала в эти слова, думаю, куда более безоговорочно, чем если бы применяла их на практике. Я считала, что моя жизнь должна строиться на этом девизе, вдохновляться им, рождаться из него как некий штамп наизнанку. Я не хотела принимать в расчет пустоты существования, его переменчивость, повседневные добрые чувства. В идеале я рисовала себе жизнь как сплошную цепь низостей и подлостей.