Два слова здесь, в горах, табу – болезнь и смерть. Одно из них слишком старомодное, другое – слишком само собой разумеющееся.
Конец неизбежен, что для больного, что для здорового, такое вот парадоксальное равенство.
Два слова здесь, в горах, табу – болезнь и смерть. Одно из них слишком старомодное, другое – слишком само собой разумеющееся.
Конец неизбежен, что для больного, что для здорового, такое вот парадоксальное равенство.
И почему эти стражи здоровья обращаются с людьми, которые попали в больницу, с таким терпеливым превосходством, словно те младенцы или кретины?
— Я знаю, что умру, — думала она. — И знаю это лучше тебя, вот в чём дело, вот почему то, что кажется тебе просто хаотическим нагромождением звуков, для меня и плач, и крик, и ликование; вот почему то, что для тебя будни, я воспринимаю как счастье, как дар судьбы.
Еще со времен санатория она знала, что иногда бывает тяжелее смотреть на вещи покойного, чем на него самого.
— Неправда. Почти ни один человек не думает о смерти, пока она не подошла к нему вплотную. Трагизм и вместе с тем ирония заключаются в том, что все люди на земле, начиная от диктатора и кончая последним нищим, ведут себя так, будто они будут жить вечно. Если бы мы постоянно жили с сознанием неизбежности смерти, мы были бы более человечными и милосердными.
— И более нетерпеливыми, отчаявшимися и боязливыми, — сказала Лилиан, смеясь.
— И более понятливыми и великодушными...
— И более эгоистичными...
— И более бескорыстными, потому что на тот свет ничего не возьмешь с собой.
— Короче говоря, мы были бы примерно такими же, какие мы сейчас.
Жерар оперся на руку.
— Все, кроме тибетских мудрецов и рассеянных по всему свету чудаков, над которыми смеются.
Все, — хотела сказать Лилиан, но промолчала. Она вспомнила санаторий, где ничего не забывали; правда, и там смерть игнорировали, но не для того, чтобы тупо влачить свои дни, а потому что, познав неизбежность смерти, умели преодолеть свой страх.
— Кроме больных, — сказал Жерар. — Но уже через три. дня после выздоровления они забывают все, что клятвенно обещали себе во время болезни.
Хольман рассмеялся.
— Какая у тебя мрачная фантазия.
Клерфэ покачал головой:
— Фантазия? У меня мрачный опыт.
Все это неправда, – подумал я. – Всего этого не существует. Ведь так же не может быть. Здесь просто сцена, на которой разыгрывают шутливую пьеску о смерти. Ведь когда умирают по-настоящему, то это страшно серьезно». Мне хотелось подойти к этим молодым людям, похлопать по плечу и сказать: «Не правда ли, здесь только салонная смерть и вы только веселые любители игры в умирание? А потом вы опять встанете и будете раскланиваться. Ведь нельзя же умирать вот так, с не очень высокой температурой и прерывистым дыханием, ведь для этого нужны выстрелы и раны. Я ведь знаю это…
Я понял, что все, в чем мы считаем себя выше животных — наше счастье, более личное и более многогранное, наши более глубокие знания и более жестокая душа, наша способность к состраданию и даже наше представление о Боге, — все это куплено одной ценой: мы познали то, что, по разумению людей, недоступно животным, — познали неизбежность смерти.