С самых высот и с самых низин
гнал я
Свою бесконечно милую тягу
К бродяжничеству,
Свою незаменимую тягу
К дали.
С самых высот и с самых низин
гнал я
Свою бесконечно милую тягу
К бродяжничеству,
Свою незаменимую тягу
К дали.
Любовь – это галлюцинации на двоих, из которых ты заставляешь жить все миллиарды людей на планетке. И любовь тебе в этом – топливо.
Азиаточка с ним перед платья скомкала и держала в руках, обнажив длинные для азиаток, точенные ножки, белые, как кокаин. На каблучках, в золоте, с волосами в блестках, с разрезающими воздух движениями, азиаточка была лунным дракончиком, ящеркой золотой и юркой.
Ай, девочка! You got me.
Так создают галактики – так предначальность, тишина, чернота абсолюта – так бездна взывает к господу своему – криком беззвучным – дай. Разрушь или создай, но наполни меня. Мучай, тешь, но наполни меня, ибо ты бог мой, солнце мое, сердце мое, и выдох твой – жизнь.
Несчастнейший Оскар Уайльд, жаль, что он умер, так и не узнав, как, по — настоящему, должен выглядеть декаданс.
Декаданс – это пляски юности, власти, смерти в зоне концлагеря с девушками в одних духах и перьях, и чтоб обязательно накрахмаленные манжеты без запонок разлетались.
Из глубин,
Господи,
Из глубин
Взывая -
Бездна бездну ли укрощает
Молчанием
водопадов
твоих?
Любовь – это галлюцинации на двоих, из которых ты заставляешь жить все миллиарды людей на планетке. И любовь тебе в этом – топливо.
И тут-то ты понимаешь – вот он, диктат красоты, и как правилен. Конечно же, конечно, красота спутник божественности. И красота подавляет. По крайней мере, такая красота – красота как продолжение воли, когда тело, лицо – лишь слепок с внутреннего поражающего просто комка энергии. Действительно, теперь я готов поверить – древнегреческие божества светились. Вакх или Аполлон красотой, как силой и волей, исходили.
АДА: Ну, там вдруг… Смотри, если я тебя увижу однажды в Марселе, или Марокко, или Испании на набережной во всяких там ресторанах – смокинг, жена… знаешь, что я подумаю?
ФРАНЦ: Ну?
АДА: Какая же у тебя скучная жизнь, ублюдок!
Смеялся искренне.
ФРАНЦ: Да. Да! Именно это и стоит думать.
Я люблю тебя?
Такое, наверное, не говорят на бочках.
Такое, наверное, не говорят, прощаясь.
АДА: А если бы ты остался, мы бы наверняка разбежались.
Уткнуться ей в острую кость плеча.
Мне легко говорить «я люблю», а ей сложно. У меня «люблю» на языке, у неё – по всему позвоночнику, ртутью навсегда – в кость, свинцом в костном мозге – и даже смерть не выведет из неё «люблю».
Да, существо, танцуй со мной
как танцуют звезды
и самые первые хаотичные боги
Лавкрафта.
Что монстры для мелких и жалких,
и что прекрасны,
Господи, как прекрасны
в расплеске
вселенных твоих.
Но и определение «взрослый человек» ему тоже не подходило. В нем не было мужиковатости — той тяжести челюсти, тела и разума, которые чувствуются в большинстве мужчин, перешагнувших 21 год. Байрон или Оскар Уайльд видели мужскую красоту вот так: подсушенно, большеглазо и декадентно изящно. И с какой-то неуловимой, непозволительной роскошью. Вы надевали на него артикул за номером Б-15, стандартную голубую больничную пижаму, а она тут же выглядела как одежда на Дэнди с иллюстрации Phillips, чья одна бабочка к смокингу стоит 10-ти твоих зарплат.