Однажды я был в баре со своим другом и сказал ему: «Мы превратились в тех самых 40-летних мужиков, на которых раньше смотрели и думали: «Как это грустно!»
Юность была из чёрно-белых полос,
Я, вот только белых не вспомнил.
Однажды я был в баре со своим другом и сказал ему: «Мы превратились в тех самых 40-летних мужиков, на которых раньше смотрели и думали: «Как это грустно!»
— Простите... Я немного увлечен... Но быть осмеянным?
— Но в чём?
— В моей любви.
— Но кем же?
— Вами. Ведь я же не слова... я то, что за словами... Всё то, чем дышится... бросаю наобум... Куда-то в сумрак... в ночь...
— Одно я знаю точно — все кошмары
приводят к морю.
— К морю?
— К огромной раковине в горьких отголосках,
где эхо выкликает имена -
и все поочерёдно исчезают.
И ты идёшь один... из тени в сон,
от сна — к рыданью,
из рыданья — в эхо...
И остаётся эхо.
— Лишь оно?
— Мне показалось: мир — одно лишь эхо,
а человек — какой-то всхлип...
Others because you did not keep
That deep-sworn vow have been friends of mine;
Yet always when I look death in the face,
When I clamber to the heights of sleep,
Or when I grow excited with wine,
Suddenly I meet your face.
Я, конечно, не хочу сказать, что ум и печаль – это гири, которые не позволяют нам воспарить над нашей жизнью. Но, видно, это тяжелое, как ртуть, вещество с годами заполняет пустоты в памяти и в душе.
Те самые пустоты, которые, наполнившись теплой струей воображения, могли бы, подобно воздушному шару, унести нас в просторы холодного весеннего ветра.
На столе белел чистый лист бумаги, и, выделяясь на этой белизне, лежал изумительно очиненный карандаш, длинный как жизнь любого человека, кроме Цинцинната, и с эбеновым блеском на каждой из шести граней. Просвещенный потомок указательного перста.
Не знаю, какой диагноз ставят врачи человеку, который не мерзнет тогда, когда должен мерзнуть.