— Ты убил моих друзей, моего напарника!
— Прости...
— У тебя что, совести нет?!
— У меня нет времени на такую роскошь!
— Ты убил моих друзей, моего напарника!
— Прости...
— У тебя что, совести нет?!
— У меня нет времени на такую роскошь!
— Мне кажется, ты должен знать, что убийство — это плохо.
— Прости… ты ко мне обращаешься?
— Поэтому ты хотел расстаться с Воронами. Угрызения совести.
— Да, так оно и есть.
— Шути, если хочешь, но я чувствую, что в глубине души ты сожалеешь, что вёл такую жизнь.
— Верно. Я обо всём этом сожалею.
— Ну, что это за вечное детство? Неужели ты хоть раз не можешь поговорить серьёзно?
— Знаю. Я ужасен, и от этого мне грустно. Можно прижаться к твоей груди? Я хочу поплакать.
— Уверена, ты можешь поплакать и не на моей груди.
— Я говорил тебе, что я сирота? Я никогда не видел своей матери.
— О-хо-хо… Сдаюсь.
Видите ли, родные и близкие самоубийц часто терзаются угрызениями совести. Они считают – пусть даже безосновательно, — будто не сделали всего, что в их силах, чтобы не допустить трагедии. А вердикт «убийство» мог бы избавить родственников от всяких угрызений, правда?
Моя душевная боль нестерпима, один и тот же неразрешимый вопрос: коль мой автомат лишал людей жизни, стало быть и я, Михайло Калашников, девяносто три года от роду, сын крестьянки, христианин и православный по вере своей, повинен в смерти людей, пусть даже врага?
Все оказывается очень просто, надо лишь регулярно тренировать старую, добрую, полузабытую совесть.
— Стой! Не вынуждай меня стрелять!
— Никто не вынуждает тебя стрелять — это решение тебе предстоит сделать самостоятельно и прожить с ним до конца своих дней.
Совесть имплицитна, сказал он, она подразумевается, даже если отсутствует, и потому свободный от этой категории роман так же невозможен, как жизнь без совести.
В ту ночь я узнал нечто такое, что для большинства людей остаётся неведомым: убийство – это грех, убийство – это осуждение души на вечные муки, но убийство ещё и работа.