— Живы? — спросил он, взглянув на вертолет снаружи.
— Не знаю, как вы, а я сдох.
— Живы? — спросил он, взглянув на вертолет снаружи.
— Не знаю, как вы, а я сдох.
— Это самые насыщенные сутки моей жизни, — признался Борланд, стукнув затылком о шасси. — Черт, вчера в это же время я сидел в сухой и теплой камере бункера, ожидая, когда мне принесут миску свиноговяжьих пельменей. Кличн, арестуй меня снова, а?
— Хороший он всё же парень, — сказал Клинч. — Никогда не оглядывается. Знает, что все пойдут за ним. Мне это нравится.
— Не совсем так, — поправил Борланд. — Марку все равно, идут за ним или нет. Стало быть, и оглядываться незачем.
Просто я очень боюсь проигрывать. Не умереть боюсь, а сдаться. Ведь после этого жизнь уже никогда не будет прежней: проходит время, ты вспоминаешь, как шел к чему-то и сломался на середине пути. А затем понимаешь, что можно ведь можно было тогда что-то предпринять, и говоришь себе: черт побери, я протормозил! Расклеился и начал ныть, когда можно было сделать то-то и то-то. Вот чего я боюсь.
— Собрался в камуфляже дальше топать? Уотсон, ты тоже?
— Уже не надо?
Орех покачал головой и отвернулся.
— Дело ваше, — сказал Бергамот. — Только в здешних коридорах два пышных куста, двигающиеся гуськом с автоматами, как бы сказать повежливее... привлекут внимание.
Ну что ещё? Командир решил лично объяснить тебе ситуацию, в конце концов. Если собираешься плакать, то делай это с достоинством. А сейчас я позволю тебе лизать мои пятки, так как это большая честь.
... мечтаю поскорее вернуться на Запад, где клиент всегда будет драться за свои деньги с упорством, вполне достаточным для того, чтобы твоя совесть позволила тебе их у него отобрать.