— Кошек любишь?
— Ну, в общем, да. Я люблю кошек.
Анестезия облегченно вздохнула.
— Бедрышко или грудку?
— Кошек любишь?
— Ну, в общем, да. Я люблю кошек.
Анестезия облегченно вздохнула.
— Бедрышко или грудку?
Девушка плакала, как плачут взрослые: держа слезы в себе и ненавидя себя, когда они вырываются наружу, — от этого взрослые всегда становятся одновременно смешными и некрасивыми.
Дорогой Дневник, – начал он. – В пятницу у меня были работа, невеста, дом и жизнь, которая имела какой то смысл. (Ну, настолько, насколько в жизни вообще есть смысл.) Потом я нашел раненую девушку, которая истекала кровью на тротуаре, и попытался быть добрым самарянином. Теперь у меня нет невесты, нет дома, нет работы, и я иду в нескольких сотнях футов под улицами Лондона с такими же шансами на долгую жизнь, как у суицидной дрозофилы.
Этот тон подтверждал, что столик на сегодня следовало заказать давным-давно. Возможно, это должны были сделать родители еще до его рождения.
– Встань, сэр Ричард Мэйбери! – проревел он. – Этим ножом я освобождаю тебя от Нижнего мира. Отныне ты волен идти куда хочешь, да ничто не воспрепятствует тебе в твоем пути, да будет дорога твоя… чего-то там… и так далее и тому подобное… бла-бла-бла… – закончил граф.
... Шумный, грязный, веселый, беспокойный город, который кормился туристами, нуждался в туристах и презирал туристов.
Он был высок и облачён в белые одежды. Нет, не совсем белые, ибо белый сам по себе является цветом, а здесь было скорее отсутствие всяких цветов, яркое и невероятно чистое. Его босые ноги легко ступали по каменным плитам Большого зала. Его бледное лицо было мудрым и печальным, а в глазах застыло одиночество.
Он был невероятно красив.
– Мне нравится думать, – печально продолжал он, – что когда пьешь это вино, ты пьешь солнечный свет тех дней, которые уже не вернутся.