Эрих Мария Ремарк

Слова таяли в сумраке, они утратили свой смысл, а то, что было полно смысла, жило без слов, и о нем невозможно было говорить.

И это жизнь? Вот эта монотонная смена дней и часов? Как мало, в сущности, она заполняет мой мозг. Слишком много времени остается для раздумий. Я надеялся, что однообразие успокоит меня. Но от него только тревожней.

Может быть, я никогда не буду счастлив, может быть, война разбила эту возможность и я всюду буду немного посторонним и нигде не почувствую себя дома. Но никогда, я думаю, я не почувствую себя безнадежно несчастным, ибо всегда будет нечто, что поддержит меня, — хотя бы мои же руки, или зеленое дерево, или дыхание земли.

Резка. Что он называет резкостью? И разве я резка? А может, у меня просто нет времени деликатно обманывать, прикрывая горькую правду фальшивой позолотой хороших манер.

А где-то осень, золотая и красная, как в лесах у Фонтенбло... и пахнет грибами, и по вечерам слегка подмораживает, и окна, в свете ламп, чужих и родных для нас, как Родина — мы увидим это вновь...

Моя кровь начинала бурлить, когда я был рядом с ней. Я это скрывал. Она все равно это знала. Тогда я перестал это скрывать, чтобы не ослаблять своих позиций.

В сущности, самыми умными оказались люди бедные и простые, — они с первого же дня приняли войну как несчастье, тогда как все, кто жил получше, совсем потеряли голову от радости, хотя они-то как раз и могли бы куда скорее разобраться, к чему все это приведет.

Врач всегда должен надеяться — такая уж у него профессия.

(Врач всегда надеется, такова уж его профессия)

Матери, должно быть, могут только любить, — в этом все их понимание своих детей.

— Я работаю до пяти, а потом репетирую одного идиота.

— По какому предмету? По идиотизму?