Аль Квотион

Встречай меня, девочка. Вот я, живой, невредимый, спешу на твой свет и все небо струится за мной.

Мышление не терпит слов. Любое сформулированное понятие неизбежно становится ограниченным. Мы пропускаем мир сквозь вечный монолог, звучащий в нас, определяя его предел.

Если честно, то я не люблю отмечать праздники, выделять из общей среды бытия особые дни для того, чтобы простить или начать, для рукопожатия или поцелуя. День всех влюбленных, повод признаться в своих чувствах, повод сказать дорогому человеку, что он дорог, повод сделать приятную мелочь и устроить маленький праздник для двоих и повод вспомнить, что у нас есть кто-то еще, кроме наших избранников, кто нам тоже не менее важен, будь то друзья, родные, или просто любимый кот, лениво развалившийся на коленях. Но если ты влюблен, если ты любишь, этот повод есть в каждом дне твоей жизни. И не нужен день святого валентина, не нужен один единственный день холодного февраля, чтобы нарвать цветов, принести завтрак в постель и пойти на сумасбродное сумасшедшее свидание с человеком, только встреченным или разделившим с тобой много лет и привычным до каждого слова, до каждой черты. Или чтобы сказать друзьям, что они делают твою жизнь светлее, просто тем, что они есть, именно такие, какие есть. Или набрать номер и сказать, просто так, без цели, без повода: «мама, знаешь, я тебя люблю. Спасибо тебе, мама.» Я не люблю праздники. Но я люблю видеть своих людей счастливыми..

Что есть творчество? Попытка убаюкать жизнь в стихах, попытка жить сквозь певчество и отчество, и в пол строки — разменная тоска.

Отсутствие перемен страшно не скукой, превращающей мух пустяковых обид, этих обитателей любой судьбы, в слонов многолетних страданий. Оно страшно отсутствием опыта, созидающим стариков с интеллектом подростка. Потому что любые перемены, хорошие ли, плохие ли, — лишь неизбежные ступени к обретаемой мудрости. Потому что не так страшно терять любовь и счастье, как наблюдать смерть собственной души, становящейся безжизненным слепком с переживаний прошлого. В личном мире, лишенном самой сути жизни — движения.

Она фыркает и хихикает, падая в подушки. На стене беззвучно поет гитара, рисунки на стенах оживают в наших глазах, она утыкается лицом мне в грудь, а я лежу и думаю, что рай, наверное, должен быть сделан из таких маленьких комнат, в которых живут своей жизнью маленькие, счастливые люди. Такие, как мы. И, пожалуй, это был бы обычный день, один из, ничем не примечательный. Если бы не одно но: мы лежим в залитой солнечным светом комнате, когда за окнами — ночь.

Человек никогда не нарисует картину, превосходящую банальный узор инея на стекле или круги на воде в простой луже, когда идет дождь. Человек никогда не сочинит музыку, которая станет совершеннее, чем пение птиц за окном или стон ветра в пустыне. Человек никогда не напишет стихов более откровенных и трепетных, чем мягкий свет в глазах влюбленного мальчишки или дрожь пальцев умирающего старика. Но мы все же создаём... Может быть потому, что любовь, одетая в наряд ярости или острой грусти, но всегда именно любовь, закипая в сердце, застывая чёрной смолой в глубине глаз неминуемо ищет выхода, выплеска вовне, разрывая грудь, оседая на кончиках кистей, падая в разбросанные ноты. Собирая в нас все самое лучшее, с болью и кровью отрывая истоки вдохновения от обнаженной души, безумно смеющейся или упершейся взглядом расширенных зрачков в видимую только ей бездну. И потому поэты смотрят больными, красными от недосыпа глазами в небо, подбирая ускользающее слово, и потому музыканты продолжают осатанело перебирать струны уже негнущимися от холода пальцами, ничего не видя вокруг, и поэтому художники сходят с ума, падая на колени возле недописанного холста и плача... Но именно в такие моменты эти странные, живущие глубоко внутри себя люди, столь ранимые в пространстве твердого мира, зашивающее под кожу свои слабости, вдыхающие вместе с острым воздухом ядовитую пыльцу творчества... Именно в такие моменты они видят Бога.

Из груди поднимается что-то трагичное, но светлое, обреченное, но прекрасное. Я понимаю, что, как и отца, люблю этот мир, люблю до сжавшегося сердца, до сбившегося вздоха восхищения, люблю неописуемо, невыразимо. Люблю и ненавижу. И от этого задыхаюсь. От восторга и боли, от счастья и тоски, от того, что никогда не найду слов, способных вместить в себя обычную жизнь во всей ее огромной и великой простоте.

Я раскинул руки, чтобы обнять этот прекрасный, совершенный, трагичный, болезненный, божественный, живой, настоящий мир — и взлетел. А сероглазая женщина, моя повзрослевшая школьная растрепанная синица, стояла рядом и молча смотрела. Нет, я не любил ее. Я не любил никого. Не хватало времени, сил, воздуха — вместить сущее, немилосердно разрывающее душу. Как мал человек, но как огромен замысел. Лены, Светы, Даши, Маши, руки, плечи, губы, прикосновения, поцелуи, нежность, секс — все это становилось вторичным на фоне великого механизма созидания в тесных для него застенках человеческой плоти. Стихи проходили насквозь, музыка замыкалась в бесконечность, бездна человеческих глаз ждала в зале, а сцена стонала от падающего на нее неба. И над этим беспокойным морем декораций парил я, парили мы — я и огромный великий мир.