Ах, истомилась я горем...
Ночью ли, днём, только о нём
Думой себя истерзала я...
Где же ты, радость бывалая?
Ах, истомилась, устала я!
Ах, истомилась я горем...
Ночью ли, днём, только о нём
Думой себя истерзала я...
Где же ты, радость бывалая?
Ах, истомилась, устала я!
Сказать по правде — я устал. Я устал быть один. Устал в одиночестве гулять по улицам.
Когда душа твоя
устанет быть душой,
Став безразличной
к горести чужой,
И майский лес
с его теплом и сыростью
Уже не поразит
своей неповторимостью.
Когда к тому ж
тебя покинет юмор,
А стыд и гордость
стерпят чью-то ложь, —
То это означает,
что ты умер…
Хотя ты будешь думать,
что живешь.
Он ударил кресалом, протянул Гили дымящийся трут. Лицо оставалось спокойным. Он что, совсем без сердца?
Гили поджег костерок и раздул пламя. В свете дня оно было почти невидимым — только веточки и кусочки коры корчились и чернели. Гили и Эминдил бросили в огонь по веточке полыни и можжевельника. Дым побелел, закурился вихрями. Они молча сидели, пока костерок не прогорел.
Он не бессердечный, понял Гили. Просто на его памяти это уже не первая деревня-могила и не вторая.
Не уходи, побудь со мною.
Я так давно тебя люблю.
Тебя я лаской огневою
И обожгу, и утомлю.
Тебя я лаской огневою
И обожгу, и утомлю.
Побудь со мной,
Побудь со мной!
Но боль это совсем другое — ею не поделишься. Страдания индивидуальны: твое — это твое, чужое — это чужое. В горе по сути одиноко.
Я устал от двадцатого века,
От его окровавленных рек.
И не надо мне прав человека,
Я давно уже не человек.
Я давно уже ангел, наверно.
Потому что, печалью томим,
Не прошу, чтоб меня легковерно
От земли, что так выглядит скверно,
Шестикрылый унёс серафим.
Один этот взгляд чего стоил – тверже гранита. Такой бывает лишь у тех, кому выпало пережить невыносимое горе.
Я устал... я устал быть сильным, позитивным, биться до конца, улыбаться, знаешь, как мне сложно, у меня нет сил...