Дмитрий Львович Быков

Модерн — это вообще не очень приятная идеология — она многого требует от человека. Модерн, точно так же как и инквизиция, может привести иногда к чудовищным человеческим жертвам. Вообще говоря, модерн любой — это идея, которая не несёт мир. Это идея, которая всегда раскалывает человечество на быстро прогрессирующее меньшинство и медленно отстающее большинство. Модернизм Французской революции. Жестокое время, ничего не скажешь. И я не хотел бы жить в это жестокое время. И быть современником Робеспьера я бы не хотел. Но ничего не поделаешь — это лучшее и интересное время во французской истории. Потому что после этого настал Наполеон, который сломал нации хребет. И хребет этот отсутствует до сих пор, что и показал нам 1940 год. Французская история, как это ни печально, закончилась в 1793 году. Французы с этим, конечно, не согласятся, но французов здесь, я надеюсь, сейчас нет.

0.00

Другие цитаты по теме

Вот в чем кроется великое противоречие французов: под логической картезианской оболочкой скрываются мечтательность, оригинальность и изящная игра воображения. Они почитают романтичность, метафоричность и невысказанность.

В психиатрической больнице Святой Анны есть отделение для пациентов, имеющих диагноз под названием «пари секогун» — «парижский синдром». Каждый год сотня японцев, разочарованных Парижем, впадают в депрессию, а то и в паранойю. Их госпитализируют, лечат и отправляют на родину.

И вдруг я заметил, что в последнее время эти вопросы перестали меня волновать — бытие Божие больше не вызывает у меня вопросов, не вызывает сомнений. Почему? Вот тут парадокс. Вокруг нас столько свидетельств абсолютного безбожия, творящегося сейчас в России! Вокруг нас столько мерзости, столько людей, которые абсолютно сознательно на моих глазах выпускают из себя мистера Хайда, которые сознательно становятся мерзавцами в поисках творческой энергетики, скудного пропитания, общественного признания.

И вот среди всего этого вера в Бога очень укрепляется. Почему? Парадокс этот просто разрешается. Да потому что мы видим, как наглядно это зло. Оно наглядно наказывается почти у всех деградацией, распадом личности, творческим бесплодием; оно очень наглядно наказывается превращением, иногда даже внешним, физическим. Наша эпоха бесконечно ценна наглядностью.

Вот то, как нам явлено лицо Дьявола, оно оттеняет лицо Господа. Поэтому у меня сомнений в последнее время совсем не стало. Если раньше я мог сказать «да, я сомневаюсь», да, иногда я впадал в совершенно постыдный агностицизм, то уж теперь я совершенно точно знаю, что Бог есть, и свет во тьме светит, и тьма не объемлет его. И в такие минуты особенно остро вспоминаешь Томаса Манна: «Какая прекрасная вещь абсолютное зло! Как просто по отношению к нему определиться».

«Вместе» – вот основополагающее слово и идея. Смысл совместных трапез не столько в еде, сколько в единении. Хотя еда как таковая важна и доставляет немалое удовольствие, самым важным все-таки является процесс совместного накрывания на стол, совместные посиделки, совместное трапезничанье и совместная уборка.

То, что делает человека белым или красным, каково предрасположение его, каковы особенности его — на этот вопрос Шолохов не отвечает. Один ответ есть в «Тихом Доне»: если человек сильнее всех остальных, как Григорий Мелехов, умнее, талантливее, физически сильнее, то он не вписывается ни в одну парадигму и его отторгают все. Это верная догадка. А что делает белым или красным? Понимаете, лучше всего чувствует себя конформист, который при белых белый, а при красных красный. И то, что это век конформистов, век приспособленцев, век хамелеонов, — это тоже почувствовано у него абсолютно точно.

Французы всегда подают хлеб, причем без масла (за исключением завтраков, тостов или тартинок). Поэтому во время ужина масла на столе вы не найдете. Обычно для ужина покупаются багеты, и французы отрезают или же просто отламывают от них куски, кладя те на стол, а не на тарелку. Определить, что трапеза по-настоящему французская, можно по огромному количеству крошек на столе.

Недаром его ненавидел Сталин, враг цельных людей, подозревавший их в самом страшном — в неготовности ломаться и гнуться. Луначарский в самом деле ни в чем не изменился, не превратился в советского чиновника, не сделался держимордой, не выучился топать ногами на писателей и учить кинематографистов строить кадр. Легкомысленный и жизнерадостный Луначарский — Наталья Сац цитирует его совершенно ученическое четверостишие о том, что лучшей школой жизни является счастье, — был новому хозяину не просто враждебен, а противоположен, изначально непонятен. Стиль Луначарского мог быть фальшив, напыщен, смешон, но никогда не был административен. Он был последним советским наркомом — нет, пожалуй, еще Орджоникидзе, — умевшим внушить радость работы, желание что-то делать, азарт переустройства мира, в конце концов.

Пошлость — это всё, что человек делает не для себя, а для чужого мнения. Это любые потуги выглядеть как-то в соответствии с чуждыми критериями, то есть — это неорганичное поведение.

А вот теперь что касается Достоевского. Это долгий будет ответ. Простите меня. Я когда-то назвал Достоевского первым поэтом и пророком русского фашизма и не раскаиваюсь в этом. Что имеется в виду? Фашизм — это не нацизм, хотя по этой части у Достоевского были серьёзные грехи. Антисемитизм — это всё равно стыдно. И это не, допустим… Фашизм — это вообще не идеология, фашизм — это состояние, причём состояние иррациональное. Ненависть Достоевского ко всякой национальности и прежде всего к [Николаю] Чернышевскому, и прежде всего к «разумному эгоизму», она имела те же корни, какие имеет иррациональная, экстатическая, оргиастическая сущность фашизма — это наслаждение быть плохим, это инстинктивное, интуитивное одобрение худшего нравственного выбора. Фашист всегда ведёт себя наихудшим образом, и испытывает от этого наслаждение. Фашист знает как надо, но именно нарушая это, избавляясь от химеры совести, он испытывает примерно такое же наслаждение, какое испытывает Джекил, когда из него выходит Хайд.

— А республика вам не подойдет?

— Республика во Франции? Да никогда народ этого не захочет! Французам обязательно надо кого-то любить или ненавидеть.