— О, что ты наделал... — Маглор опустил голову, и его выдох был безмолвным рыданием. — Прости меня, Берен.
Берен невесело засмеялся, ибо что еще остается делать, когда убийца просит у жертвы прощения вперед?
— О, что ты наделал... — Маглор опустил голову, и его выдох был безмолвным рыданием. — Прости меня, Берен.
Берен невесело засмеялся, ибо что еще остается делать, когда убийца просит у жертвы прощения вперед?
— Estel, — улыбнулся Маглор, и улыбка эта была как луна, проглянувшая в разрыве туч пасмурной ночью. — Ты зажигаешь ею всех, с кем оказываешься рядом. Вот уже и моя душа тлеет, готовая задымиться. Но я не позволю себе обмануться надеждой. У тебя нет доказательств тому, что Создатель любит нас и не позволит нам исчезнуть бесследно. Ты полагаешь на это estel лишь потому, что тебе приятно так думать; потому что это придает тебе сил.
— У тебя нет доказательств обратного.
— Да. Вот, почему я задаю вопросы и не даю ответов.
Убийца.
Убийца и предатель.
Какое-то жалкое, но трогательное в своей беззащитности создание кричало внутри него, что он не виноват, что он это сделал, повинуясь высшему долгу — долгу верного вассала и любящего друга, что он не мог поступить иначе. Создание это требовало права голоса, точнее — требовало, чтобы умолкли все другие голоса, и какая-то часть Берена склонялась к этому, потому что чем дальше, тем больше он был себе мерзок, и понимал, что с сознанием этой мерзости жить не сможет, и умирать тоже не имеет права, а значит — необходимо самооправдание. Он сам не понимал, чем ему так дорого ощущение собственной низости, и почему он должен его сохранить любой ценой — но тут замысел Саурона встал перед ним во всей простоте и ясности. Сначала он будет убивать своих, чтобы спасти Финрода от смерти, а их — от страданий. Потом он будет убивать эльфов, чтобы спасти их от пыток, а потом он и в сердце Финрода вонзит нож, причем уже без сомнений и колебаний. Один раз оправдав себя, он будет оправдывать себя всегда — пока не превратится в верного Сауронова слугу.
Никто из нас не есть изначальное зло, Берен. Даже Мелькор, даже Гортхаур — не зло, они только предались злу. Бояться нужно не того, что ты есть, — того, чем ты можешь стать.
Даэйрет в палатке кусала губы и пальцы и жаждала лишь одного: НЕ ПОВЕРИТЬ. О, теперь она понимала, что чувствовал Берен, слушая Этиль. Как бы она хотела набраться его смелости, выскочить из палатки и закричать: неправда, все — неправда! Но нет — не только в смелости было дело... Берен верил себе, вот почему он был так смел. Ну, пусть бы этот эльф хоть раз сказал что-нибудь такое, что она могла бы радостно назвать ложью и на этом основании опровергнуть все. Но ведь нет. Она сама там была, она видела, как их выносили из развалин — полунагих, в каких-то обрывках ветхого тряпья, исхудавших и израненных. Они плакали и жмурились от невыносимого солнца — а ведь был закат!
— Скажи, Галадриэль, отчего так печально и больно — любить?
— Разве только печально и больно? Ничего больше?
— О, нет, сестра... Конечно, нет... Но сейчас все эти радости кажутся такими преходящими — словно ничего и не было.
— Если бы не было ничего, ты бы не чувствовала потерю так остро.
Вождь Улфанг спросил — разве это не ниже достоинства князя — носиться с подданными по полю без рубашки. На что эарн Берен сказал, что хэло — игра благородная и угодная богам, и хорошо играющий в нее не опозорится, даже если его оставят без штанов. Тогда сын вождя Улдор сказал, что приехал сюда высказать почтение князю беорингов, но не сумел различить князя в толпе полуголых оборванцев. Тогда эарн Берен ответил, что следует пойти подлечить глаза, потому что князя делает не одежда, а тот, кто боится, что с одеждой и украшениями лишится и достоинства, сам собой ничего не представляет.
Отчего так бывает: каждая новая боль кажется невыносимой, хотя прекрасно знаешь, что вот — казалась невыносимой прошлая боль, которую ты вынес — стало быть, вынесешь и эту.
Здесь же был и Сильмарилл — на бронзовом треножнике для ламп, он сиял, как... Кейрн не нашел слов. Этот волшебный блеск был подобен всему, что дает жизнь и радость — живому огню, солнцу, звездам и радуге — и ни на что не похож. Ничто из виденного прежде, не могло сравниться с этим светом — но все можно было с ним сравнить. Это было чудо, это было сияние нездешнего мира — но чем-то знакомое и родное до боли в груди. Так, не видя океана, нельзя его представить себе, но увидев, понимаешь, что все озера, реки и ручьи — отражения и подобие океана... Ради этого стоило жить.
Но стоило ли умирать?