Всё, что чувствуешь от души, — правильно. Вот ты и окунись в своё чувство.
Но разве есть маленькие слова для выражения маленьких чувств, гложущих человека, раздирающих его в клочья?
Всё, что чувствуешь от души, — правильно. Вот ты и окунись в своё чувство.
Но разве есть маленькие слова для выражения маленьких чувств, гложущих человека, раздирающих его в клочья?
– Есть на свете и кое-что другое. Но ты этого не знаешь. – Она помолчала. – Ты не знаешь, потому что у тебя нет слез, и ты не понимаешь, что значит – грустить вдвоем.
– Да, этого я не понимаю. Мы не часто грустили, Лила.
– Да, ты не часто грустил. Ты или злился, или был равнодушным, смеялся или был таким,
каких вы называете храбрыми. Но это не храбрость.
– А что же это такое. Лила?
– Страх выдать свои настоящие чувства. Страх перед слезами. Страх, что тебя не посчитают за мужчину. В России мужчины плачут и остаются мужественными. А ты никогда не открыл своего сердца.
Древние греческие герои плакали больше, чем какая-нибудь сентиментальная дура наших дней. Они знали, что этого заглушить в себе нельзя. А сейчас наш идеал – абсолютная бесчувственность статуи.
Если бы можно было вырвать из груди сердце и на его место вложить холодную звезду, было бы куда лучше... А подчас и легче...
Лучше изливать свою печаль перед картинами Делакруа, Рембрандта и Ван Гога, чем перед рюмкой водки или в окружении бессильной жалости и злости.
Наши предки в древние века испытывали страх от грома и молнии, боялись тигров и землетрясений; средневековые отцы – вооруженных воинов, эпидемии и господа Бога, а мы испытываем дрожь от печатной бумаги – будь то деньги или паспорт.
Сейчас Вебер сядет в машину и спокойно покатит за город, в свой розовый, кукольный дом, с чистенькой, сверкающей женой и двумя чистыми, сверкающими детками. В общем — чистенькое, сверкающее существование! Разве ему понять эту бездыханность, это напряжение, когда нож вот-вот сделает первый разрез, когда вслед за лёгким нажимом тянется узкая красная полоска крови, когда тело в иглах и зажимах раскрывается, подобно занавесу, и обнажается то, что никогда не видело света, когда подобно охотнику в джунглях, ты идёшь по следам и вдруг — в разрушенных тканях, опухолях, узлах и разрывах лицом к лицу сталкиваешься с могучим хищником — смертью — и вступаешь в борьбу, вооружённый лишь иглой, тонким лезвием и бесконечно уверенной рукой... Разве ему понять, что ты испытываешь, когда собранность достигла предельного, слепящего напряжения и вдруг в кровь больного врывается что-то загадочное, чёрное, какая-то величественная издёвка — и нож словно тупеет, игла становится ломкой, а рука непослушной; когда невидимое, таинственное, пульсирующее — жизнь — неожиданно отхлынет от бессильных рук и распадётся, увлекаемое призрачным, тёмным вихрем, который ни догнать, ни прогнать... когда лицо, которое только что ещё жило, было каким-то «я», имело имя, превращается в безымянную, застывшую маску... какое яростное, какое бессмысленное и мятежное бессилие охватывает тебя... разве ему всё это понять... да и что тут объяснишь?