В чужой воле — хозяйской, родительской, мужниной — жизнь, может, и сытая, но я никогда не буду рабыней. Прежде убьют. Не умею лучше сказать.
Каждый наживает воспоминания, от которых боль казнит сердце.
В чужой воле — хозяйской, родительской, мужниной — жизнь, может, и сытая, но я никогда не буду рабыней. Прежде убьют. Не умею лучше сказать.
У всякого меча своя повадка, свой нрав. Мой был чистым младенцем, он не помнил и не знал ничего. В нём ещё не поселилась душа, не завелась та особенная холодная жизнь, присущая старым мечам. Душа вникнет в него с кровью, которую мне удастся пролить. Мой меч станет таким, каким я его сделаю. А можно ли доискаться чести оружием, принявшим кровь и недоуменную муку безвинного?..
Наверное, у старого сакса лежали одинаковые шрамы на сердце и на лице. Теперь их можно было тихонько погладить. Он не лгал, он, конечно, давно простил девку, шарахнувшуюся от его слепого лица. Но что бы он ни говорил, я знала истину: она его не любила. Замуж хотела. За мужа. Как все. Не был Хаген для неё тем единственным, кого ради не жалко пойти босой ногой по огню, а уж поводырём сделаться — праздник желанный... Оттого и не подбежала к ослепшему, не захотела губить красы за калекой.
Дом!.. он и есть дом, ничто его не заменит. Почему-то вблизи этого не разглядеть, только издалека. Когда утратишь.
С моря приходили сердитые бури и разбойные корабли, но я любила его всё равно. Глядя на море, я мечтала о необыкновенном. У мечты не было внятного облика — просто хотелось не то бежать куда-то, не то взмахнуть нежными крыльями — и лететь...
Чего для живут праздники, если не для чудес. Не ради того, чтобы селилось в душе доверие и надежда: а вдруг?