Творец, никому не подсудный,
со скуки пустил и приветил
гигантскую пьесу абсурда,
идущую много столетий.
Творец, никому не подсудный,
со скуки пустил и приветил
гигантскую пьесу абсурда,
идущую много столетий.
Мы жили по веку соседи,
уже потому не напрасно,
что к черному цвету трагедии
впервые добавили красный.
Мы жили по веку соседи,
уже потому не напрасно,
что к черному цвету трагедии
впервые добавили красный.
Века несутся колесницей,
дымятся кровью рвы кювета,
вся тьма истории творится
руками, чающими света.
Нам глубь веков уже видна
неразличимою детально,
и лишь историку дана
возможность врать документально.
— Пин, дорогой мой! Не трогайте динозавров, вы их не видели! Пишите про себя!
— А если до потомков дойдёт только мой история и никакой больше?! Они будут знать только «Пин, Пин, Пин!» Как будто никто больше не жил! Потомки должны знать и про динозавры, и про мою тётю, которая осталась в Фатерлянде!
И я хлебнул из чаши славы,
прильнув губами жадно к ней;
не знаю слаще я отравы
и нет наркотика сильней.
— И Аравиту ранил ты?
— Да, я.
— Зачем же?
— Сын мой, — сказал голос, — я говорю о тебе, не о ней. Я рассказываю каждому только его историю.