Бывало со мной и другое: ночью, лежа в постели, я вдруг вспоминал, что смертен.
Смерть, бесконечность, планеты — все это страшно именно потому, что вне нашего представления.
Бывало со мной и другое: ночью, лежа в постели, я вдруг вспоминал, что смертен.
Смерть, бесконечность, планеты — все это страшно именно потому, что вне нашего представления.
Я много работал и много курил, и все у меня было чувство, что мне нужно, как говорится, держать себя в руках. Ночью, раздеваясь, я нарочно посвистывал и напевал, но вдруг, как трусливый ребенок, вздрагивал от легкого шума за спиной, от шума пиджака, соскользнувшего со стула.
Смертный страх важен не менее любви. Он пронзает нашу жизнь до глубин нутра – и так мы понимаем, кто мы есть. Попятишься, прикроешь глаза? Или тебе хватит сил шагнуть к обрыву и заглянуть в бездну? Хочешь ты знать, что там обитает, или и дальше жить в сумеречном самообмане, где нас заточил этот мир торгашей, где мы заперты, как слепые гусеницы в вечном коконе? Что ты сделаешь – зажмуришься, съежишься и умрешь? Или с боем пробьешься наружу и взлетишь?
Я не боюсь смерти. Она нисколько меня не пугает, хотя любой здравомыслящий человек должен ее бояться, даже просто инстинктивно. Но я не боюсь… Гораздо страшнее для меня неизвестность. Это самая настоящая фобия. И я не могу понять, как люди живут с этим жутким чувством изо дня в день, месяц за месяцем, год за годом и даже не представляют, что их ждет впереди. Завтра все может закончиться: твоя жизнь оборвется, как натянутая струна в руках неумелого гитариста, а ты даже не будешь этого знать. И ничего не почувствуешь: никакой интуиции, никаких знамений, никакого страха перед смертью, ничего…
Птицы смерти в зените стоят.
Кто идет выручать Ленинград?
Не шумите вокруг — он дышит,
Он живой еще, он все слышит:
Как на влажном балтийском дне
Сыновья его стонут во сне,
Как из недр его вопли: «Хлеба!»
До седьмого доходят неба...
Но безжалостна эта твердь.
И глядит из всех окон — смерть.
И стоит везде на часах
И уйти не пускает страх.
«Червяк. Ничтожество. Кретин» — такими словами называл меня наш «замечательный» сержант-инструктор летом 1941 года.
Ещё недавно вершиной моих страхов была плохая отметка в школе. Теперь же меня ждут японские пули и штыки.
Помню, как я спросил у вербовщика: «А что мне там нужно будет делать»? Клянусь богом, он посмотрел сквозь меня и сказал: «Делать?! Мы морпехи, сынок. Наше дело — смерть».
Потом был поезд и долгая дорога в Сан-Диего. Меня ждал учебный лагерь корпуса.
Словом, я чувствовал такой страх и грусть, что старался потонуть в себе самом, там притаиться, точно хотел затормозить и выскользнуть из бессмысленной жизни, несущей меня.
На самом деле, мы боимся не смерти. Мы боимся, что никто не заметит нашего отсутствия, что мы исчезнем, не оставив следа.
Презреть, что ты смертен — значит познать начало ужаса; познать же неизбежность смерти — значит положить конец ужасу.