Мир не поделен на полки с этикетками. А человек – тем более.
Если бы каждый не старался непременно убедить другого в своей правде, люди, может быть, реже воевали бы.
Мир не поделен на полки с этикетками. А человек – тем более.
Если бы каждый не старался непременно убедить другого в своей правде, люди, может быть, реже воевали бы.
— Мне кажется, для нашего возраста у нас слишком большой опыт отчаяния. Давай забудем о нем.
— И слишком большой опыт забвения.
Мы оправдываем необходимостью всё, что мы сами делаем. Когда мы бомбим города — это стратегическая необходимость, а когда бомбят наши города — это гнусное преступление.
Легко осуждать и быть храбрым, когда у тебя ничего нет, — подумал он. — Но когда у тебя есть что-то дорогое, весь мир меняется. Все становится и легче, и труднее, а иногда и совсем непереносимым.
Он знал много видов страха: страх мучительный и темный; страх, от которого останавливается дыхание и цепенеет тело, и последний, великий страх — страх живого существа перед смертью; но этот был иной — ползучий, хватающий за горло, неопределенный и
угрожающий, липкий страх, который словно пачкает тебя и разлагает, неуловимый и непреодолимый, — страх бессилия и тлетворных сомнений: это был развращающий страх за другого, за невинного заложника, за жертву беззакония, страх перед произволом, перед властью и автоматической бесчеловечностью, черный страх нашего времени.
— А-а, отпускник! — сказал Иммерман. — И какой черт принес тебя обратно? Почему не дезертировал?
— Куда? — спросил Гребер.
Иммерман почесал затылок.
— В Швейцарию, — заявил он наконец.
— Об этом-то я и не подумал, умник ты этакий. А ведь в Швейцарию ежедневно отбывают специальные вагоны-люкс для дезертиров. У них на крышах намалеваны красные кресты, и их не бомбят. Вдоль всей границы расставлены арки с надписью: «Добро пожаловать». Больше ты ничего не мог придумать, дуралей? И с каких это пор ты набрался храбрости и говоришь такие вещи?