Вечер сулит мне печаль, бьется тоска о причал,
Веки мой город сомкнул, слушая звезд тишину.
Мысли уходят ввысь, солнце спешит за край.
Только молю — дождись, только молю — узнай!
Вечер сулит мне печаль, бьется тоска о причал,
Веки мой город сомкнул, слушая звезд тишину.
Мысли уходят ввысь, солнце спешит за край.
Только молю — дождись, только молю — узнай!
Может быть, это вдавленные в асфальт окурки, переполненные мусорки во дворах, облезлые неуютные больницы и школы, нелепые детские площадки со сломанными качелями и пьяными людьми на скамейках, яркие витрины, отражающиеся в грязных лужах, незаметное и безграничное давление сотен, тысяч блеклых стен вокруг меня заставляют видеть этот город таким. А может быть, я просто заразился ангедонией у какого-то бездомного хромого пса с воспаленными мутными глазами, но смотрю вокруг задушено, черно. И сквозь беспрерывное смеркание рассудка никак не могу разглядеть что-то, что заставит расправить плечи, вздохнуть и просто жить дальше. Единственное, чего хочется — это идти. Просто идти, не куда-то, а прочь. Идти до тех пор, пока хватает сил. Идти вперед и найти там, впереди, что-то для себя.
Блики чужих огней душу мою слепят.
Там, в лабиринтах дней, я разыщу тебя.
В мире усталых тревог я разделю каждый вздох,
Я разделю каждый миг поровну на двоих.
Может быть, это вдавленные в асфальт окурки, переполненные мусорки во дворах, облезлые неуютные больницы и школы, нелепые детские площадки со сломанными качелями и пьяными людьми на скамейках, яркие витрины, отражающиеся в грязных лужах, незаметное и безграничное давление сотен, тысяч блеклых стен вокруг меня заставляют видеть этот город таким. А может быть, я просто заразился ангедонией у какого-то бездомного хромого пса с воспаленными мутными глазами, но смотрю вокруг задушено, черно. И сквозь беспрерывное смеркание рассудка никак не могу разглядеть что-то, что заставит расправить плечи, вздохнуть и просто жить дальше. Единственное, чего хочется — это идти. Просто идти, не куда-то, а прочь. Идти до тех пор, пока хватает сил. Идти вперед и найти там, впереди, что-то для себя.
Нас в набитых трамваях болтает,
Нас мотает одна маета,
Нас метро, то и дело, глотает,
Выпуская из дымного рта.
В шумных улицах, в белом порханьи
Люди ходим мы рядом с людьми,
Перемешаны наши дыханья,
Перепутаны наши следы, перепутаны наши следы.
Из карманов мы курево тянем,
Популярные песни мычим,
Задевая друг друга локтями,
Извиняемся или молчим.
По Садовым, Лебяжьим и Трубным
Каждый вроде отдельным путём,
Мы не узнанные друг другом,
Задевая друг друга идём.
Жизнь в городах приучает смотреть разве что себе под ноги. О том, что на свете бывает небо, никто и не вспомнит...
Я смотрел на гладкий лоб, на пухлые нежные губы и думал: вот лицо музыканта, вот маленький Моцарт, он весь — обещание! Он совсем как маленький принц из сказки, ему бы расти, согретому неусыпной разумной заботой, и он бы оправдал самые смелые надежды!
Когда в саду, после долгих поисков, выведут наконец новую розу, все садовники приходят в волнение. Розу отделяют от других, о ней неусыпно заботятся, холят её и лелеют. Но люди растут без садовника. Маленький Моцарт, как и все, попадёт под тот же чудовищный пресс. И станет наслаждаться гнусной музыкой низкопробных кабаков. Моцарт обречен.
Думаю, никто не ест рожок с мороженым на похоронах или на пожаре. Красный Крест не разбрасывает рожки над странами третьего мира. Если ты ешь мороженое, как-то не верится, что дела идут совсем уж дерьмово. Что больше нет никакой надежды.
Надежда… Знаете, что сказал Дизель об этом? Он сказал так: чем становишься старше, тем меньше разочарований. Потому что отвыкаешь от надежд. Надежды, они больше юношей питают. Только природа не любит несправедливостей. Если она даст тебе счастье, она обязательно навязывает и принудительный ассортимент, уравновешивает счастье заботами. Сыплет их столько, чтоб чашки весов уровнялись. Сил нет... Приходится отказываться и от того, и от другого.
У кого они ещё остались, слезы? Они давно уже перегорели, пересохли, как колодец в степи. И лишь немая боль — мучительный распад чего-то, что давно уже должно было обратиться в ничто, в прах, — изредка напоминала о том, что ещё осталось нечто, что можно было потерять.
Термометр, давно уже упавший до точки замерзания чувств, когда о том, что мороз стал сильнее, узнаешь, только увидев почти безболезненно отвалившийся отмороженный палец.