— А это правда, что позавчера вы самолично изрешетили десятерых боевиков Союза за Свободу Инопланетных Миров?
— Десять? А что так мало? Пиши — сто, чего их жалеть-то?
— А это правда, что позавчера вы самолично изрешетили десятерых боевиков Союза за Свободу Инопланетных Миров?
— Десять? А что так мало? Пиши — сто, чего их жалеть-то?
Знаешь, я видел кучу придурков, которые утверждали, что они — патриоты, и готовы умереть за свою Родину. Да нифига! По-моему патриот, настоящий патриот, должен сделать так, чтобы патриоты другой, враждебной стороны, умерли за свою Родину. И мерли за нее как можно больше и чаще.
Несмотря на все свое знание истории, я не знаю такой культуры, ни Земной, ни инопланетной, где бы порабощенный народ, рано или поздно, не восстал бы против своих хозяев. Что я предлагаю? Поставить их к стенке. Всех, до единого. Вы уж поверьте — аборигенам уже сейчас их предки рисуют знамения на небесах огненными буквами «Убей!», и приходят во снах с таким же предложением. И они убьют. И займутся этим не тогда, когда вы будете готовы дать отпор, а тогда, когда найдут брешь в вашей обороне, когда почувствуют, что вы слабы. Если никто не порешит вас раньше.
— Товарищ рейд-полковник, вы не хотите предложить даме свою куртку, чтобы она согрелась?
— Как-то не очень.
А ты говоришь — прилетят большие, крутые ребята, заселившие миры в незапамятные времена, вежливо попросят поделиться с ними, и каждый отвалит им власти, сколько не жалко? Отвалит, не беспокойся. Но не власти, а протоплазменных торпед. А этого добра нам ни для кого не жалко.
... стоит дрогнуть системе, стоит хотя бы крошечной шестеренке в этой машине дать сбой — все. Каждый схватит власти столько, сколько сможет набить в карманы, утащит в свою норку, и будет там грызть ее потихоньку. Пока никто не заберет, или пока она не кончится.
Не знаю, как можно остаться прежним, после всего, что видел. Иногда я просыпаюсь и думаю: «Возможно все. Ты уже не в окопах. У тебя нет винтовки. Ты снова можешь распоряжаться своим временем». Но внутри какая-то тяжесть. Я не верю, что мир стал лучше. Зачем же мы тогда воевали? Есть ли другая причина для того, чтобы вести себя как дикие звери? Я не знаю ответа.
В тот год осень затянулась, но к концу ноября солнце стало проглядывать всё реже, зарядили холодные проливные дожди — в один из таких дней смерть впервые прошла совсем рядом с нами.
Часто охватывает отчаяние. Отчаяние бессилия слова. Ты видишь, что миф для многих, для большинства по-прежнему правдивее и сильнее фактов и самого инстинкта жизни, самосохранения. Когда я сижу за письменным столом, я стремлюсь не только записать, восстановить, воссоздать действительность — хочу прорваться словом куда-то дальше. Чтобы это была и правда времени, и какая-то догадка о человеке вообще. Прорваться дальше. Дальше слов… Это редко удаётся. А вот миф туда прорывается. В подсознание…
И когда мать, у которой государство забрало сына и вернуло его в цинковом гробу, исступлённо, молитвенно кричит: «Я люблю ту Родину! За неё погиб мой сын! А вас и вашу правду ненавижу!» — снова понимаешь: мы были не просто рабы, а романтики рабства. Только одна мать из тех ста, с которыми я встречалась, написала мне: «Это я убила своего сына! Я — рабыня, воспитала раба…»
Ночь напролет
в окопе прижавшись
к убитому другу
чей рот
скалился навстречу
полной луне
и окоченелые руки
в мое проникали молчанье
я писал
любовью наполненные строки...
Верите ли вы в единого и любящего всех и вся Бога, которому по-настоящему небезразличны мы, простые смертные?.. Поезжайте в пару зон военных конфликтов и голода, посмотрите, как там умирают дети, а потом уже отвечайте на этот вопрос.