Голос крови — страшная сила, бачем, не надо об этом забывать.
Сил не осталось, в душе пустота и безразличие, веры никому нет, как нет и возврата к прежней жизни.
Голос крови — страшная сила, бачем, не надо об этом забывать.
Сил не осталось, в душе пустота и безразличие, веры никому нет, как нет и возврата к прежней жизни.
Кровь — вот самое главное! Прежде всего ты отвечаешь перед своей семьей, затем — перед своим племенем, затем — перед своим военачальником, затем — перед богами, что над землей и под землей, и только потом — перед своим правителем и своим государством, если они у тебя вообще имеются.
Ты бежишь за ветром, как бежишь за своей судьбой, пытаясь поймать ее. Но поймает она тебя.
Всего-навсего улыбка. Она ничего не решает, ничего не исправляет. Такая мелочь. Вздрогнувший листок на ветке, с которого вспорхнула испуганная птица. Но для меня это знак. Для меня это первая растаявшая снежинка – предвестник весны.
Афганцы любят преувеличивать, это у нас уже превратилось в национальный недуг. Если кто-то говорит, что сын у него – доктор, вполне возможно, что этот самый сын всего лишь сдал когда-то экзамен по биологии в средней школе.
Назвать Сохраба «спокойным» не поворачивался язык. Ведь это слово подразумевает некую умиротворенность, плавность, безмятежность. Спокойствие — это когда жизнь течет неторопливо, чуть слышно, но уверенно.
А если жизнь застыла и не движется, то какая она?
Оцепенелая?
Безмолвная?
И есть ли она вообще?
Вот таким и был Сохраб. Молчание облегало его словно кокон. Мир не стоил того, чтобы о нем говорить. Мальчик не жил, а существовал, тихо и незаметно.
Из тебя вышел толк.
Я тобой горжусь, Маркос.
Мне пятьдесят пять. Я всю жизнь ждал этих слов. Может, ещё не поздно? Нам с ней? Может, мы с ней слишком долго растрачивали слишком многое? А где-то внутри я думаю, что лучше оставить всё, как есть, делать вид, что мы не знаем, насколько не годились друг другу. Не так больно. Может, даже лучше, чем этот запоздалый дар. Этот хрупкий, дрожащий проблеск того, как оно могло бы меж нами статься. От этого родится лишь сожаление, говорю я себе, а что в нём хорошего? Ничего оно не принесёт. Потерянное нами невозвратимо.
И всё же, когда мамá говорит:
— Правда красиво, Маркос? — а я отвечаю ей:
— Да, мамá. Красиво, — что-то во мне начинает распахиваться, и я беру маму за руку.