Ночь. Чужой вокзал.
И настоящая грусть.
Только теперь я узнал,
Как за тебя боюсь.
Грусть — это когда
Пресной станет вода,
Яблоки горчат,
Табачный дым как чад
И, как к затылку нож,
Холод клинка стальной, —
Мысль, что ты умрёшь
Или будешь больной.
Ночь. Чужой вокзал.
И настоящая грусть.
Только теперь я узнал,
Как за тебя боюсь.
Грусть — это когда
Пресной станет вода,
Яблоки горчат,
Табачный дым как чад
И, как к затылку нож,
Холод клинка стальной, —
Мысль, что ты умрёшь
Или будешь больной.
Я чувствовал себя дураком, потому что утратил все полученные от остальных таланты. Мне казалось, что я тупею и тупею, а давление все растет и растет. Стресс и страх подтачивали мои силы. А шум усилился, цвета стали невыносимо насыщенными. Мне хотелось уйти в свою комнату, хлопнуть дверью и вопить, вопить, вопить...
Сегодня я приду чуть позже,
Не раздеваясь, прямиком,
В одном пальто свалюсь на ложе,
Спугну кота и заблюю весь пол.
Твои слова сегодня даже строже,
Как будто снова восемнадцать,
Как будто некуда деваться
Нам друг от друга до сих пор.
Ты спросишь, как там на чужбине,
Кого встречал и скольких целовал,
Я промолчу, увидев пятый сон о миме,
Что так болел и даже не вставал.
Ты спросишь, сколько стоит Питер,
И сколько грамм в стаканах, что поднял,
Ты спросишь, много ли отснял Юпитер,
Я упаду во сне, считая, что пропал.
Ты спросишь разрешения вернуть назад
То время, что уже прошло,
Пожав плечами, брошу взгляд я на пол,
Ты спросишь у меня, как запад,
И я скажу, что к черту всё пошло.
— Это был всего лишь сон, да? — её голос звучал тихо, а на лице отразилась то ли грусть, то ли сожаление.
— Не знаю, что ты имеешь в виду, но, когда я пришел сюда, — он тяжело вздохнул, — Ты сидела здесь, приложив пистолет к виску.
Когда действительно накопилось, мы все больше затыкаем смысла между строк, не произнесенных вовремя, даже молчание не лезет в эту бездну, оттого мы молчим так громко, что не перекричать.
Мне хотелось сбежать из города, подальше от суеты. Хотелось лежать под деревом, читать, там, или рисовать, и не ждать, что тебя кто-нибудь подкараулит и набьет морду, не таскать с собой нож, не бояться, что в конце концов женишься на какой-нибудь тупой, бессмысленной девахе.
Снова вспомнилась мне
та давняя ясная осень,
снова тихо грущу -
хоть не раз с тех пор распускались
тростника цветы над рекою...
Прежняя умственная и эмоциональная пытка, когда не можешь выдержать состояния одиночества, хочешь, чтобы кто-то был рядом, но приходишь в ярость, когда некто к тебе подходит, боишься, что, если он приблизится, произойдет то, о чем и сказать нельзя, так что в конечном счете страх от этого становится невыносимым, а одиночество — единственным выходом, возвращалась, кажется, на крути своя.
В них не было ничего. Никакого выражения вообще. И в них не было даже жизни. Как будто подёрнутые какой-то мутной плёнкой, не мигая и не отрываясь, они смотрели на Владимира Сергеевича. . Никогда в жизни ему не было так страшно, как сейчас, когда он посмотрел в глаза ожившего трупа. А в том, что он смотрит в глаза трупа, Дегтярёв не усомнился ни на мгновение. В них было нечто, на что не должен смотреть человек, что ему не положено видеть.
Мы лучше будем жить в страхе перед неизведанным новым, чем позволим себе дать шанс пойти дальше и найти себя... ведь нам так привычней...