цензура

Барков шутливых од тебе не посылал,

Радищев, рабства враг, цензуры избежал,

И Пушкина стихи в цензуре не бывали;

Что нужды? их и так иные прочитали.

Мы меняем людей через общение, а не через цензуру.

И если вернуться к разговору об искусстве, то, конечно, прелестно, что разрешают Стравинского, и Шагал с Баланчиным уже хорошие люди. Но это также означает, что империя в состоянии позволить себе определенную гибкость. В каком то смысле это не уступка, а признак самоуверенности, жизнеспособности империи. И вместо того, чтобы радоваться по этому поводу, следовало бы, в общем, призадуматься…

Пушкина жестоко жмет цензура. Он просил себе другого цензора. Ему назначили Гаевского. Пушкин раскаивается, но поздно. Гаевский до того напуган гауптвахтой, на которой просидел восемь дней, что теперь сомневается, можно ли пропустить в печать известия вроде того, что такой-то король скончался.

Мы слишком много говорим, обсуждаем, спорим, с тех пор, как отменили цензуру, мы толчем воду в ступе. Бесконечно, муторно, все более цинично. Из-за этого и сходят с ума. От слов и предположений.

Мне впервые в жизни 18 и я могу сказать: идите на*уй!!!

Цензура вызывает у меня алкогольный протест!..

Именно так осуществляется теперь новая цензура. Не ограничениями, а избыточностью. Книги, могущие побеспокоить, заваливаются массой безвкусной макулатуры.

Эти наезды на искусство, на театр, в частности. Эти совершенно беззаконные, экстремистские, наглые, агрессивные, прикрывающиеся словами о нравственности, о морали, и вообще всяческими, так сказать, благими и высокими словами: «патриотизм», «Родина» и «высокая нравственность» — вот эти группки оскорбленных якобы людей, которые закрывают спектакли, закрывают выставки, нагло очень себя ведут, к которым как-то странно власть нейтральна, дистанцируется. Мне кажется, что это безобразные посягательства на свободу творчества, на запрет цензуры. А запрет цензуры — я считаю, что это величайшее событие векового значения в нашей жизни, в художественной, духовной жизни нашей страны. ... с нами разговаривают наши начальники непосредственные таким лексиконом сталинским, такими сталинскими установками, что просто ушам своим не веришь! Это говорят представители власти, мои непосредственные начальники, господин Аристархов так разговаривает. Мы сидим и слушаем это. Но это полбеды. Главное, что есть такая мерзкая манера — клепать и ябедничать друг на друга. Мне кажется, это просто сейчас недопустимо! Цеховая солидарность, как меня папа учил, обязует каждого из нас, работника театра — артиста ли, режиссера ли, — не говорить в средствах массовой информации плохо друг о друге. Творческое несогласие, возмущение — это нормально. Но когда мы заполняем этим газеты и журналы, и телевидение — это на руку только нашим врагам, то есть тем, кто хочет прогнуть искусство под интересы власти.

Но горе той нации, у которой литература прерывается вмешательством силы: это – не просто нарушение «свободы печати», это – замкнутие национального сердца, иссечение национальной памяти. Нация не помнит сама себя, нация лишается духовного единства – и при общем как будто языке соотечественники вдруг перестают понимать друг друга. Отживают и умирают немые поколения, не рассказавшие о себе ни сами себе, ни потомкам. Если такие мастера, как Ахматова или Замятин, на всю жизнь замурованы заживо, осуждены до гроба творить молча, не слыша отзвука своему написанному, – это не только их личная беда, но горе всей нации, но опасность для всей нации. А в иных случаях – и для всего человечества: когда от такого молчания перестаёт пониматься и вся целиком история.