Поющие в терновнике

Я тоже считаю, что есть вещи поважнее любовниц, но роль сосуда божьего не из их числа.

В каждом из нас есть что-то такое — хоть кричи, хоть плачь, а с этим не совладать. Мы такие как есть и ничего тут не поделаешь. Как птица в старой кельтской легенде: бросается грудью на терновый шип, и с пронзенным сердцем исходит песней и умирает. Она не может иначе, такая её судьба. Пусть мы и сами знаем, что оступаемся, знаем даже раньше, чем сделали первый шаг, но ведь это сознание все равно ничему не может помешать, ничего не может изменить. Каждый поет свою песенку и уверен, что никогда мир не слышал ничего прекраснее. Мы сами создаем для себя тернии и даже не задумываемся, чего это нам будет стоить. А потом только и остается терпеть и уверять себя, что мучаемся не напрасно.

И если даже она никогда больше, до самой смерти, его не увидит, её последняя мысль на краю могилы будет о нем, о Ральфе. Как это страшно, что один единственный человек так много значит, так много в себе воплощает.

Она красива, а все красивое доставляло ему удовольствие; и, наконец, — в этом он меньше всего склонен был себе признаться, — она сама заполняла пустоту в его жизни, которую не мог заполнить бог, потому что она живое любящее существо, способное ответить теплом на тепло.

— Поживем — увидим, милый друг, — сказала она, глядя в зеркало, где вместо собственного отражения ей виделось лицо Лиона. — Не будь я Джастина О'Нил, если я не сделаю Англию важнейшим из всех твоих иностранных дел.

Она слишком хорошо знала сына и не сомневалась: одно её слово — и он снова будет здесь, а значит, никогда у неё не вырвется это слово. Если дни ее долги и горьки, ибо она потерпела поражение, терпеть надо молча.

И она всё твердила себе: всё пройдёт, время исцеляет раны, — но не верила в это.

Быть может, это и есть ад — долгий срок земного рабства. Быть может, сужденные нам адские муки мы терпим, когда живем...

Забота, жертвенность в своем роде куда более веское доказательство любви, чем миллион поцелуев, они-то даются легко.