Дар

И еще я думаю о том, что мне тогда казалось иногда, что я несчастна, но теперь я знаю, что я была всегда счастлива, что это несчастие было одной из красок счастья.

А ведь комната действительно трепетала, и это мигание, карусельное передвижение теней по стене, когда уносится огонь, или чудовищно движущий горбами теневой верблюд на потолке, когда няня борется с увалистой и валкой камышевой ширмой (растяжимость которой обратно пропорциональна её устойчивости), — все это самые ранние, самые близкие к подлиннику из всех воспоминаний.

День, собравшийся в путь, присел с домочадцами и задумался.

Не следует ли раз навсегда отказаться от всякой тоски по родине, от всякой родины, кроме той, которая со мной, пристала как серебо морского песка к коже подошв, живет в глазах, в крови, придает глубину и даль заднему плану каждой жизненной надежды?

Видите ли, по-моему, есть только два рода книг: настольный и подстольный. Либо я люблю писателя истово, либо выбрасываю его целиком.

Он был слеп как Мильтон, глух как Бетховен, и глуп как бетон.

— Ну вот и все, — констатировал комит с каким-то словно бы даже облегчением.

Архонт стиснул рукоять меча. Шагнул к бойнице и долго смотрел наружу, словно рассчитывал увидеть там теперь уже совершенно невозможную армию Евстархия. Затем произнес, не глядя на старого товарища:

— Нет. Еще не все. Кое-какой шанс у нас остался.

— Вера и молитва? — скептически хмыкнул Илизарий.

— А ты знаешь случаи, когда это спасало? — с неожиданной надеждой спросил правитель.

— За тридцать лет службы я не раз сталкивался с ситуацией, когда человек молился и оставался жив. Но спасла ли его молитва или что другое, я не знаю, — рассудительно заметил комит. — Зато я знаю гораздо больше случаев, когда человек молился и умер. И тут уже точно можно сказать, что молитва его не спасла.

... он питался Пушкиным, вдыхал Пушкина, — у пушкинского читателя увеличиваются лёгкие в объёме.

— Ибо сказано в Писании: ворожеи не оставляй в живых.

— Писание! — презрительно каркнула ведьма. — Вы примете без возражений любую чушь, если она сказана в этом вашем Писании. Вас даже не смущает, что одни его части противоречат другим. Вам и в голову неприходит спросить — почему. А тех, кому приходит, вы сжигаете на кострах...

— Изволь, я отвечу тебе — почему. Потому же, почему не оставляют вживых волка, забравшегося в овчарню.

— Вот-вот. Овцы. Бараны. Стадо. Ваш любимый образ. Показательно, не правда ли? Язычники считают себя детьми богов, а вы — скотом. Между прочим, тебе не приходило в голову, что пастухи, стерегущие овец от волков, делают это вовсе не от большого овцелюбия? А исключительно для того, чтобы этих овец сначала стричь, а потом зарезать и съесть. И, между прочим, волк дерет не каждую овцу, а вот пастырь, в конечном счете, ни одной не упустит...

— Я пришел не за тем, чтобы слушать, как ты возводишь хулу на святую веру...

— Это я возвожу хулу? Разве я придумала понятие «паства»? Если кто-то сам называет себя бараном — пусть не обижается, когда за ним приходит волк, только и всего.