Кира Георгиевна Муратова

Я заметила, что стала мелочно обижаться на прошлое.

Я ненавижу войну. Я вообще не понимаю, как это можно — в XXI веке убивать друг друга. Это должно быть запрещено, как людоедство. Хотя людоедство я ещё как-то могу понять, потому что голодные люди едят как животные. Но война — это омерзительная вещь. Ни ради какой территории, даже если ты назовешь эту территорию родиной, мы не имеем права убивать друг друга.

Понимаете, я не верю в прогресс. Есть такие вещи в обществе, которые никогда не изменятся, и искусство в этом не поможет. Взять Германию, в который был Бетховен, Гегель, а потом раз! – концлагеря. Искусству свойственно лакировать действительность. Самое мрачное, самое садистическое искусство все равно менее садистское и мрачное, чем сама реальность и жизнь.

Получать награды – смешанное чувство: как будто ребенка позвали на елку и дают подарочки. Знаете, как говорят: хорошо, когда хвалят, плохо, когда ругают, но хуже всего, когда долго хвалят или долго ругают.

Политика — это борьба борьбы с борьбой.

Я уже давно разуверилась в том, что возможны перемены к лучшему от того, кому и как я что-то скажу, кому какое дам интервью или понравлюсь ли определенной группе зрителей.

Искусство действует очень короткое время. Ты просыпаешься утром и постепенно отходишь от того, что на тебя подействовало вчера. Говорят, в какой-то стране показали фильм «Броненосец «Потемкин»» — и случилась революция. Но это не правило — просто совпадение.

В прогресс и возможность как-то исправить человека я никогда особо не верила. Или просто не задумывалась об этом. А потом сама для себя сформулировала, что искусство есть искусство, жизнь есть жизнь, и они вертятся каждый по своей спирали. Наука, может быть, и развивается. Всё остальное — нет. Ну какой может быть прогресс, если существовали Нерон, а потом Сталин? Получается, что, кроме формы, одежды, прикида, ничего не изменилось. Подобные завихрения истории — ярчайшее тому доказательство. Так что нет, я не ставлю себе задачи заставить зрителя о чем-то задуматься. Максимум, что я могу, это дать по голове себе. А надеяться, что я куда-то поверну зрителя, было бы слишком смело. Я даже не надеюсь, что смогу повернуть его в сторону кинотеатра, не говоря уж о каких-то душевных порывах. Я человек, воспитанный в идеологическую эпоху, когда мои фильмы клались на полку и ни о каких зрителях речи вообще не было. Надо сказать, что, когда советская власть ушла, ничего кардинально не изменилось. Мои фильмы по-прежнему смотрит очень узкий круг людей. Поэтому я ни к чему не призываю. Какие-то вещи меня привлекают, и я о них говорю, страдаю, пекусь, снимаю кино, но не ставлю себе масштабных задач. Даже снимая «Астенический синдром», я не верила, что он кого-то изменит или куда-то позовет. Хотя мне очень хотелось кричать во всю глотку о несчастных собаках, которых убивают на живодерне. Но это был бы глас вопиющего в пустыне. Нет, я не верю в прогресс.

Человеческая жизнь — страшная. В ней есть много всего хорошего, и она может по-разному сложиться, но она страшная. Ты многого не знаешь заранее: не знаешь себя, не знаешь, что ошибаешься, не знаешь цену своих поступков. Ты постфактум что-то понимаешь про свои предыдущие виновности. Спрашиваешь: а чего я тогда об этом не подумал? А ты и не мог подумать. У тебя не было для этого мозгов или чувств. Не может щенок понимать то, что понимает взрослое животное.