Фёдор Достоевский

Безвозвратного не воротишь, и знаешь, чего именно тут воротить нельзя? Не воротишь этих детских, счастливых дней, которые я прожила вместе с ними.

— Николай Сергеич! Неужели вам не жаль Анну Андреевну? Посмотрите, что вы над ней делаете.

— Не жаль! Не жаль, потому что и меня не жалеют!

— Я не тебе поклонился, я всему страданию человеческому поклонился.

— Что вы сказали? Да ведь я бесчестная, я грешница! Великая грешница!

— Не из-за бесчестия и греха я сказал это про тебя. А за Великое твоё страдание. Что ты великая грешница, то это так. Живёшь в этой грязи, которую так ненавидишь. Ведь знаешь сама, да стоит только глаза раскрыть, что никому ты этим не помогаешь. Никого ни от чего не спасаешь. Скажи же ты наконец, ну как это в тебе умещается? Ведь справедливее, в тысячу раз справедливее и разумнее было прямо головой в воду и разом покончить!

— Так ты очень молишься Богу, Соня?

— Что бы я без Бога-то была?

— Тебе Бог за это что делает?

— Молчите!

А клейкие листочки, а дорогие могилы, а голубое небо, а любимая женщина! Как же жить-то будешь, чем ты любить-то их будешь?  — горестно восклицал Алеша.  — С таким адом в груди и в голове разве это возможно?

И что ты молча и проникновенно глядишь на меня кроткими глазами своими? Рассердись, я не хочу любви твоей, потому что сам не люблю тебя.

Повторяю тебе, завтра же ты увидишь это послушное стадо, которое по первому мановению моему бросится подгребать горячие угли к костру твоему, на котором сожгу тебя за то, что пришел нам мешать. Ибо если был кто всех более заслужил наш костер, то это ты. Завтра сожгу тебя. Dixi.

Но ищет человек преклониться пред тем, что уже бесспорно, столь бесспорно, чтобы все люди разом согласились на всеобщее пред ним преклонение. Ибо забота этих жалких созданий не в том только состоит, чтобы сыскать то, пред чем мне или другому преклониться, но чтобы сыскать такое, чтоб и все уверовали в него и преклонились пред ним, и чтобы непременно все вместе. Говорю тебе, что нет у человека заботы мучительнее, как найти того, кому бы передать поскорее тот дар свободы, с которым это несчастное существо рождается. Но овладевает свободой людей лишь тот, кто успокоит их совесть. Ибо тайна бытия человеческого не в том, чтобы только жить, а в том, для чего жить. Без твердого представления себе, для чего ему жить, человек не согласится жить и скорей истребит себя, чем останется на земле, хотя бы кругом его всё были хлебы. Нет ничего обольстительнее для человека, как свобода его совести, но нет ничего и мучительнее.

По-моему, Христова любовь к людям есть в своем роде невозможное на земле чудо. Правда, он был бог. Но мы-то не боги. Положим, я, например, глубоко могу страдать, но другой никогда ведь не может узнать, до какой степени я страдаю, потому что он другой, а не я, и, сверх того, редко человек согласится признать другого за страдальца (точно будто это чин). Почему не согласится, как ты думаешь? Потому, например, что от меня дурно пахнет, что у меня глупое лицо, потому что я раз когда-то отдавил ему ногу. Отвлеченно ещё можно любить ближнего и даже иногда издали, но вблизи почти никогда.

Я не бога не принимаю, пойми ты это, я мира, им созданного, мира-то божьего не принимаю и не могу согласиться принять. Оговорюсь: я убежден, как младенец, что страдания заживут и сгладятся, что весь обидный комизм человеческих противоречий исчезнет, как жалкий мираж, как гнусненькое измышление малосильного и маленького, как атом человеческого эвклидовского ума, что, наконец, в мировом финале, в момент вечной гармонии, случится и явится нечто до того драгоценное, что хватит его на все сердца, на утоление всех негодований, на искупление всех злодейств людей, всей пролитой ими их крови, хватит, чтобы не только было возможно простить, но и оправдать всё, что случилось с людьми,  — пусть, пусть это всё будет и явится, но я-то этого не принимаю и не хочу принять!