Джордж Оруэлл

— ... Если меня заставят разлюбить тебя — вот будет настоящее предательство.

Она задумалась.

— Этого они не могут, — сказала она наконец. — Этого как раз и не могут. Сказать что угодно — что угодно — они тебя заставят, но поверить в это не заставят. Они не могут в тебя влезть.

— Да, — ответил он уже не так безнадёжно, — да, это верно. Влезть в тебя они не могут. Если ты чувствуешь, что оставаться человеком стоит — пусть это ничего не даёт, — ты всё равно их победил.

Люди жертвуют жизнью во имя тех или иных сообществ — ради нации, народа, единоверцев, класса — и постигают, что перестали быть личностями, лишь в тот самый момент, как засвистят пули. Чувствуй они хоть немного глубже, и эта преданность сообществу стала бы преданностью самому человечеству, которое вовсе не абстракция.

Иногда я, придя со службы, или после воскресного обеда заваливаюсь, скинув ботинки, на кровать и часами размышляю об удивительных женских превращениях. Как это у них происходит, почему, для чего? Самая жуть — это быстрота, почти мгновенность, с которой они опускаются после замужества. Словно натянутая струна лопнула, словно бы семена в цветке созрели и лепестки вмиг пожухли. И что меня прямо сшибает с ног, так это то, в какой угрюмый настрой они тогда впадают. Если бы брак был откровенным трюком, если бы женщина, поймав тебя в капкан, сказала: «Попался, болван, теперь не рыпайся, работай на меня, а я повеселюсь!» — ну я хотя бы понял смысл. Но ничего подобного. Не хотят они веселиться, им хочется только мрачнеть и вянуть как можно быстрей. Напрягая все силы, победят, дотащат парня до алтаря — и как бы расслабляются, мигом теряя свежесть, прелесть, жизнерадостность.

Возможно ли вернуться в жизни, которой ты когда-то жил, или та жизнь уходит навсегда? Что ж, теперь — то я знал. Старая жизнь умирает.

Любовь царит во всех земных краях:

Медь в злато обратит в глазах влюбленных,

В безумье — разум, в храбрость — робкий страх,

И храм в сердцах построит развращенных.

Мы разорвали связи между родителем и ребенком, между мужчиной и женщиной, между одним человеком и другим. Никто уже не доверяет ни жене, ни ребенку, ни другу. А скоро и жен, и друзей не будет. Новорожденных мы заберем у матери, как забираем яйца из-под несушки. Половое влечение вытравим. Размножение станет ежегодной формальностью, как возобновление продовольственной карточки. Оргазм мы сведем на нет. Наши неврологи уже ищут средства. Не будет иной верности, кроме партийной верности. Не будет иной любви, кроме любви к Старшему Брату. Не будет иного смеха, кроме победного смеха над поверженным врагом. Не будет искусства, литературы, науки. Когда мы станем всесильными, мы обойдемся без науки. Не будет различия между уродливым и прекрасным. Исчезнет любознательность, жизнь не будет искать себе применения. С разнообразием удовольствий мы покончим. Но всегда будет опьянение властью, и чем дальше, тем сильнее, тем острее. Всегда, каждый миг, будет пронзительная радость победы, наслаждение оттого, что наступил на беспомощного врага.

Иной раз это постигали даже те, кто старался динамитом взорвать нашу цивилизацию. Знаменитое высказывание Маркса, что «религия есть опиум народа», как правило, вырывают из контекста, придавая ему существенно иной, нежели вкладывал в него автор, смысл, хотя подмена едва заметна. Маркс — по крайней мере, в той работе, откуда эта фраза цитируется, — не утверждал, что религия есть наркотик, распространяемый свыше; он утверждал, что религию создают сами люди, удовлетворяя свойственную им потребность, насущность которой он не отрицал. «Религия — это вздох угнетенной твари, сердце бессердечного мира... Религия есть опиум народа». Разве тут сказано не о том, что человеку невозможно жить хлебом единым, что одной ненависти недостаточно, что мир, достойный людского рода, не может держаться «реализмом» и силой пулеметов?

Война всегда была стражем здравого рассудка, и, если говорить о правящих классах, вероятно, главным стражем. Пока войну можно было выиграть или проиграть, никакой правящий класс не имел права вести себя совсем безответственно.

Человеческий мозг, если вы замечали, работает какими-то рывками. Никакое переживание долго не держится.

И еще одно чувство, дарующее в нищете великое утешение. Думаю, каждому, кто узнал, почем фунт этого лиха, оно знакомо. Чувство облегчения, почти удовлетворения от того, что ты наконец на самом дне. Часто говорил себе, что докатишься, ну вот и докатился, и ничего, стоишь. Это прибавляет мужества.