Джордж Оруэлл

Привычка не показывать своих чувств въелась настолько, что стала инстинктом.

Словно какая-то исполинская сила давила на тебя – проникала в череп, трамбовала мозг, страхом вышибала из тебя свои убеждения, принуждала не верить собственным органам чувств. В конце концов, партия объявит, что дважды два – пять, и придется в это верить.

Ужасную штуку сделала партия: убедила тебя, что сами по себе чувство, порыв ничего не значат, и в то же время отняла у тебя всякую власть над миром материальным. Как только ты попал к ней в лапы, что ты чувствуешь и чего не чувствуешь, что ты делаешь и чего не делаешь — все равно. Что бы не произошло, ты исчезнешь, ни о тебе, ни о твоих поступках никто никогда не услышит. Тебя выдернули из потока истории. А ведь людям позапрошлого поколения это не показалось бы таким уж важным — они не пытались изменить историю. Они были связаны личными узами верности и не подвергали их сомнению. Важны были личные отношения, и совершенно беспомощный жест, объятие, слеза, слово, сказанное умирающему, были ценны сами по себе.

Любопытна человеческая уверенность в праве поучать, наставлять вас на путь истинный, едва доход ваш падает ниже определенной суммы.

Умный тот, кто нарушает правила и всё-таки остаётся жив.

Приятелей теперь не было, были товарищи; но общество одних товарищей приятнее, чем общество других.

Сотни лет назад люди стремились к полному господству над человеческим сознанием. Но один человек ничто, по сравнению с тем, чего может добиться человечество.

— Я никого не хотел лишать жизни, даже человека, — повторил Боксер с глазами, полными слез.

Откуда взяться лозунгу «Свобода – это рабство», если упразднено само понятие свободы?

— Сколько я показываю пальцев, Уинстон?

— Четыре.

— А если партия говорит, что их не четыре, а пять, — тогда сколько?