Анатолий Мариенгоф

... юность, разодранная трагедиями духа: для чего жить? как жить? чем жить? а главное — с кем? С горничной, с проституткой или с чужой женой?

— Так! А ты, Кирка, что скажешь по этому поводу? — спрашивает Сарра Лебедева.

— По какому?

— Да вот: в чем счастье?

С семилетней серьезностью отвечает:

— В хорошей жене.

Когда мой друг увидел у Лидии Владимировны две еле уловимые морщинки у косячков рта, он сказал: — Время аккуратный автор. Оно не забыло поставить дату и под этим великолепным произведением.

— Знаешь, Нюха, по-моему, это форменный кретинизм — быть в ссоре больше пяти минут. Ведь где-то внутри отлично знаешь, что в конце концов все равно помиришься. Правда? Так какого черта портить себе жизнь на сутки или на неделю, как это делают миллионы глупцов? Пять минут — и хватит! Или уж действительно надо разводиться, если дело очень серьезно. Правильно?

— Правильно, Длинный!

И мы крепко поцеловались.

Эта мудрая догадка: «Ссориться не больше, чем на пять минут» — очень украсила нашу жизнь.

Неожиданно я начинаю хохотать. Громко, хрипло, визгливо. Торопливые прохожие с возмущением и брюзгливостью отворачивают головы.

Однажды на улице я встретил двух слепцов — они тоже шли и громко смеялись, размахивая веселыми руками. В дряблых веках ворочались мертвые глаза. Ничего в жизни не видел я более страшного. Ничего более возмутительного. Хохочущие уроды! Хохочущее несчастье! Какое безобразие.

Если бы не страх перед отделением милиции, я бы надавал им оплеух. Горе не имеет права на смех.

— Владимир, верите ли вы во что-нибудь?

— Кажется, нет.

— Глупо. Самоед, который молится на обрубок пня, умнее вас...

Она закурила новую папиросу. Какую по счету?

— ... и меня.

Она ест дым большими, мужскими глотками:

— Во что угодно, но только верить!

И совсем тихо:

— Иначе...

— «Мотаешь» уроки, Кирка?

— Да.

— Где же изволил шляться весь день? Погодка-то не очень хороша для прогулок с девушкой по Летнему саду?

Он молча кладет на стол надорванный билет в Эрмитаж.

— Четыре часа осматривал Эрмитаж?

— А разве это много для Эрмитажа?

— Который же это раз?

— Одиннадцатый.

«Я сошью себе черные штаны из бархата голоса моего», — написал

Маяковский. Понятия не имея об этой великолепной, образной строчке, Вадим Шершеневич, обладающий еще более бархатным голосом, несколько позже напечатал: «Я сошью себе полосатые штаны из бархата голоса моего». Такие катастрофические совпадения в литературе не редкость. Но попробуй уговори кого-нибудь, что это всего-навсего проклятая игра случая. Стоило только Маяковскому увидеть на трибуне нашего златоуста, как он вставал посреди зала во весь своей немалый рост и зычно объявлял:

— А Шершеневич у меня штаны украл!

Бесстрашный литературный боец, первый из первых в Столице Мира, мгновенноскисал и, умоляюще глядя то на Есенина, то на меня, растерянным шепотом просил под хохот бессердечного зала:

— Толя... Сережа... спасайте!

Холодное зимнее небо затоптано всякой дрянью. Звезды свалились вниз на землю в сумасшедший гоpод, в кривые улицы.

А у мужчин, как правило, после цирюльника физиономии делаются глупее процентов на семьдесят пять.