Впрочем, пробуждение от дурного сна не всегда приносит с собою облегчение. Иногда, лишь пробуждаясь, осознаешь весь ужас кошмара или то, что во сне открылась ужасная правда.
Отрицание — самый незаметный вид предательства.
Впрочем, пробуждение от дурного сна не всегда приносит с собою облегчение. Иногда, лишь пробуждаясь, осознаешь весь ужас кошмара или то, что во сне открылась ужасная правда.
Когда стал кашлять, то решил, что виной тому австрийские сигареты. Потом начался сильный жар, мне он даже нравился. Я чувствовал слабость и одновременно необычайную легкость, все ощущения были приятно приглушены, я был как бы окутан ватой. Я словно парил над землей.
Одиссея — это история движения, одновременно целенаправленного и бесцельного, успешного и тщетного.
Кстати, существуют ли счастливые воспоминания, нет ли противоречия в самом этом словосочетании?
Что за проклятье болеть в детстве или в юности! Уличное приволье доносится из-за окна, со двора лишь приглашенными звуками. В комнате же толпятся герои со своими историями из книжек, прочитанных больным ребёнком. Жар, притупляя чувство реальности, обостряет фантазию и открывает в привычном окружении нечто чужое и странное; в узорах гардин мерещатся жуткие чудовища, они корчат рожи с рисунка обоев; стулья и столы, шкафы и этажерки превращаются в груды скал, причудливые сооружения или корабли, до которых вроде бы рукой подать, но в тоже время они оказываются где-то далеко-далеко. А долгими ночными часами слышатся то бой часов с церковной башни, то тихий рокот проезжающей машины — отстаёт фар скользит по стенам и потолку. Часы без сна — но это не значит, что им чего-то не хватает, наоборот. Они переполнены томлением, воспоминаниями, тревогами, смутные желания сплетаются в лабиринт, где больной теряется, находит себя вновь, чтобы заплутать опять. Это часы, когда все становится возможным — и хорошее, и дурное.
Наверное, так бывает со старыми супругами, подумалось мне: жена продолжает видеть старого мужа таким, каким он был в молодости, и для него она продолжает сохранять прежнюю молодость и привлекательность.
У нас не было своего общего мира, в своей жизни она отводила мне то место, которое сама считала нужным. С этим мне приходилось мириться. Если я хотел иметь или хотя бы только знать больше, то это было связано с определенным риском. Когда в какой-нибудь из наиболее умиротворенных моментов наших встреч, я, движимый чувством, что сейчас все возможно и все дозволено, спрашивал ее о чем-нибудь личном, то могло случиться, что она, вместо того, чтобы просто отмахнуться от моего вопроса, уклонялась от прямого ответа на него: «Ну и любопытный же ты, парнишка!»
Когда я оглядываюсь назад, в голову приходит довольно много таких ситуаций, которых я стыжусь и которые причиняют мне боль. Я знаю, что пережитое хотя и ушло в прошлое, однако осталось для меня неразрешенной проблемой.
Интересно, это со всеми так бывает? В своем юношестве я всегда чувствовал себя или чересчур уверенно, или чересчур неуверенно. Я казался самому себе или совершенно неспособным, невзрачным и жалким, или же полагал, что я во всех отношениях хорош собою и все у меня должно так же хорошо получаться. Если я чувствовал себя уверенно, мне были по плечу самые большие трудности. Однако самой маленькой неудачи было достаточно, чтобы убедить меня в моей никчемности. Возвращение уверенности в себе никогда не было у меня результатом успеха: по сравнению с тем, каких достижений я, собственно, от себя ожидал и к какому признанию со стороны окружающих стремился, каждый мой успех был ничтожен или, наоборот, гордость за свои успехи зависели у меня оттого, в каком душевном состоянии я на данный момент находился.