Я был счастлив даже в швейцарских тюрьмах, и только потому, что они были не немецкие.
В жизни больше несчастья, чем счастья. То, что она длится не вечно — просто милосердие.
Я был счастлив даже в швейцарских тюрьмах, и только потому, что они были не немецкие.
В жизни больше несчастья, чем счастья. То, что она длится не вечно — просто милосердие.
Вечная сцена! Слуги насилия, их жертва, а рядом — всегда и во все времена — третий — зритель, тот, что не в состоянии пошевелить пальцем, чтобы защитить, освободить жертву, потому что боится за свою собственную шкуру. И, может быть, именно поэтому его собственной шкуре всегда угрожает опасность.
Вздыхал орган, блики света дрожали на золотой чаше, которую поднял священник и в которой была кровь Христа, спасшего мир. К чему же она привела, эта кровь? К кровавым крестовым походам, к религиозному фанатизму, пыткам инквизиции, сожжению ведьм, убийствам еретиков — и все во имя любви к ближнему.
Когда у тебя нет родины, потери особенно тяжелы. Нигде не находишь опоры, а чужбина кажется особенно чужой.
Но я знал, что каждый сантиметр, который я уступлю сейчас чувству страха, превратится в метры, если я действительно окажусь в опасности.
Почему, собственно, мы проявляем гораздо больший интерес к несчастью своих ближних, нежели к счастью? Значит ли это, что человек — завистливая скотина?
О счастье можно говорить минут пять, не больше. Тут ничего не скажешь, кроме того, что ты счастлив. А о несчастье люди рассказывают ночи напролет.
Наша память — это не ларец из слоновой кости в пропитанном пылью музее. Это существо, которое живет, пожирает и переваривает. Оно пожирает и себя, как легендарный сфинкс, чтобы мы могли жить, чтобы оно не разрушало нас самих.
Многие в пивной тоже читали газеты, и никто не проявлял ни малейших признаков отвращения. Это была их ежедневная духовная пища, привычная, как пиво.